Достоевский и Салтыков-Щедрин | Знания, мысли, новости — radnews.ru


Достоевский и Салтыков-Щедрин

bp

К полемике 1870-х годов

Традиционно параллель «Салтыков-Щедрин — Достоевский» строилась как история полемики, идейной борьбы писателей-антагонистов. В последнее время, однако, все чаще высказывается мысль, что исключительная сосредоточенность на изучении идейного конфликта «явно искажает реальную, сложную и противоречивую историю в разные годы неодинаково складывавшихся отношений» Достоевского и Щедрина, что диалог «Щедрин—Достоевский» следует анализировать «не только в публицистическом плане, но именно в плане художественном». Сами по себе эти замечания, бесспорно, верны, но вряд ли стоит так резко противопоставлять «полемические» и «неполемические» аспекты взаимоотношений писателей-антагонистов. Свидетельствуя о принципиальных различиях, полемика в то же время является специфическим способом взаимосвязи в историко-литературном процессе, ибо «творческое воздействие одних писателей на других проявляется и тогда, когда между ними нет творческой близости, когда они находятся в состоянии идейно-творческой вражды. Вызываемая этим полемика — могучий побудитель к творчеству». В настоящей статье взаимное «враждебное тяготение» Щедрина и Достоевского рассматривается как особый вид взаимодействия в литературном развитии, точнее: предпринята попытка исследовать некоторые особенности влияния Салтыкова-Щедрина на творческую практику Достоевского (по верному наблюдению В. А. Туниманова, Достоевский «был жизненно заинтересован в аргументах, «антикритике» Щедрина»).

Основанием для анализа послужил один из эпизодов итогового романа Достоевского «Братья Карамазовы». «Щедринский материал», который входит в полемический кругозор Достоевского, организован в «Братьях Карамазовых» как своего рода «отрицательная сторона», противостоящая идеям и поучениям старца Зосимы — «идеала, образца, самого безусловного критерия»5. Поэтому, очевидно, существенно выяснить, какое из художественных произведений Щедрина (и почему) представлено Достоевским как выражение положительной программы своего противника (хотя бы эта программа и была трактована в пародийно-искаженном виде). Таким литературным источником, как справедливо заметил С. Борщевский, является очерк Салтыкова-Щедрина «Непочтительный Коронат»6. Правда, автор монографии «Щедрин и Достоевский» излишне конкретизировал «символ веры» семинариста-карьериста Ракитина, полемически направленный против убеждений Ивана Карамазова (и старца Зосимы) о необходимости веры в бессмертие души. Реплика семинариста-карьериста — «человечество само в себе силу найдет, чтобы жить для добродетели, даже и не веря в бессмертие души! В любви к свободе, к равенству, братству найдет < . . . > » 7, — как видно из черновых набросков к роману, свидетельствует, что Достоевский имел в виду более универсальную цель: борьбу с рационалистическим складом мышления ( в частности, со стилем мышления просветителей) 8. Тем не менее, исследователь прав, утверждая, что в приведенном высказывании Ракитина как бы незримо присутствует «оглядка» Достоевского на своего главного идейного противника второй половины 1870-х годов9. И это побуждает нас более внимательно рассмотреть данную полемику. Очерк «Непочтительный Коронат» был опубликован в 11-м номере «Отечественных записок» за 1875 год.

В этом же номере журнала напечатаны 5—8-я главы III части романа «Подросток» — произведения, которое, по свидетельству Достоевского 10, явилось «первой пробой» давнего замысла об «отцах и детях» (напомним, что среди главных тематических линий романа «Братья Карамазовы» — тема борьбы и смены поколений, воплощающих прошлое, настоящее и будущее России, и тема семьи, взятая в широком, принципиальном аспекте п) . Центральная мысль романа «Подросток» — идея попе— ков «добра» и «зла», «руководящей нити поведения» в период разложения, захватившего все слои и возрасты»1 2 («все врозь и никаких не остается связей не только в русском семействе, но даже просто между людьми» — XVI, 16). Особый аспект в теме взаимоотношения поколений был избран Щедриным, который изобразил довольно характерный для периода демократического подъема 70-х годов конфликт: выбор — в определенных условиях — «детьми» своего пути, разрыв с «отцами»13. Причем «Непочтительный Коронат» объективно оказался своеобразной параллелью к тем эпизодам романа Достоевского, в которых описываются члены кружка Дергачева: в щедринском очерке отчетливо чувствуется исполненное глубокой серьезности и уважения отношение автора к «подвигам и революционному самоотвержению молодежи» (11, 608). Более того, можно отметить, и определенную полемическую направленность образа непочтительного Короната по отношению к идейно-художественной концепции образа Аркадия Долгорукого — главного героя романа «Подросток».

Однако, как свидетельствуют заметки, сделанные Достоевским в «Записной тетради 1875—1876 гг.», его внимание привлекли не только тема, проблематика очерка, но и сама поэтика «Непочтительного Короната». «Непочтительный Коронат» заметно выделяется среди других произведений Салтыкова-Щедрина в том отношении, что наряду с персонажами отрицательными («христианкой и матерью» Марией Промптовой, сестрой Короната Нонночкой, Головлятами — сыновьями Иудушки) в нем нарисован— пусть в самых общих чертах, эскизно — образ положительный. Причем в образе Короната есть одна существенная особенность, объективно сближающая, положительного героя Щедрина с «героями-идеологами» Достоевского: мироотношение Короната показано автором очерка подобно «идее-чувству» и формулируется оно в виде «самых первых вопросов о смысле жизни». Мы имеем в виду ответ Короната на вопрос дяди (от лица которого ведется повествование) о том, почему он, несмотря на тяготы, опасности и лишения, выбрал путь, противоположный образу жизни Головлят: « < …> если б вам, с одной стороны, предложили жить в сытости и довольстве, но с условием, чтоб вы не выходили из дома терпимости, а с другой стороны, предложили бы жить в нужде и не иметь постоянного ночлега, но все-таки оставаться на воле, — что бы вы выбрали?» (11, 377). Правда, в образе Короната (как ив образах Головлят) нет того «двоегласия», противопоставления и разрешения реплик за и против 15, которое лежит в основе своего рода «взаимопонимания» полярно противоположных героев Достоевского.

В отличие от «героев-идеологов» Достоевского, персонажи щедринского очерка внутренне не противоречивы, зато принципиальное значение имеет подчеркнуто контрастное, «полюсное» противопоставление идеала (Коронат) и отрицаемого (Головлята). Собственно, «идеячувство» Короната приобретает конкретный смысл, становится понятной именно из этого противопоставления. И именно эту резкую контрастность пытается снять Достоевский, полемически интерпретируя идейно-художественную концепцию очерка «Непочтительный Коронат»: «Плотоядность молодежи. Да ведь вы сами того хотели. Чтоб никакого духа, вы истребили бога. — Но и без бога надо быть гуманным, любить человечество. — Но на кой черт я буду гуманен. Я хочу, чтоб весело, весело, весело ‘< …> , чтоб есть слабого сильным. Скажут: вам стыдно это. — Почему? А мне наплевать на в а с ».

Перед нами — своеобразная попытка «перевода» идеологии и художественных принципов Щедрина на язык эстетики и миросозерцания автора «Подростка». Утверждая, что бездуховность и «плотоядность» молодежи являются прямым следствием отрицания бога поколением «нигилистов-отцов» (в том числе, автором «Непочтительного Короната»), Достоевский пытается опровергнуть предполагаемое возражение оппонента («и без бога надо быть гуманным») весьма необычным способом: он как бы подключает к полемике с сатириком третий, решающий «голос» (идеологическую позицию «плотоядной» молодежи), используя при этом отдельные художественные детали, заимствованные, как нам кажется, из «Непочтительного Короната» Салтыкова. И все-таки этот «решающий» голос ничего не решает: он недостаточно конкретен, и еще более проблематична взаимосвязь его с формулой идеала, приписанной Достоевским Салтыкову-Щедрину. В читательской реакции Достоевского зафиксированы две равно возможные концепции. Одна — собственная, объясняющая «плотоядность», аморальность молодежи отрицанием бога; при этом нравственность охраняется общественной моралью («скажут: вам стыдно это»).

Другая — щедринская, изображающая «плотоядность» как следствие лицемерия общества, в том числе, и «христолюбивых» отцов и матерей (Иудушка, Мария Промптова). Опровергнуть щедринскую трактовку оказывается задачей неожиданно сложной, а потому тем более вызывающей на полемику. Отнюдь не случайно отсутствует в записи Достоевского образ непочтительного Короната: ведь определяя «идею-чувство» своего героя как жгучую (злободневную) проблему текущей действительности, Салтыков-Щедрин специально подчеркивает взаимосвязь «самоотвержения» непочтительного Короната с его глубоко осознанным противостоянием повседневной практике «отцов», практике, которой следует «плотоядная» молодежь. Однако, по Достоевскому, желание «оставаться на воле» (хотя бы для этого и приходилось жить в лишениях и нужде), разрыв с «правилами отцов» не может лежать в основе «принципа сознательности» (общественная мораль не столько лицемерна, сколько спасительна: «Скажут: вам стыдно это»). Следовательно, автору «Подростка» необходимо было уточнить свое понимание причин морального релятивизма, обратившись для этого к таким же неординарным, злободневным, как революционное «самоотвержение» подобной Коронату молодежи, примерам текущей действительности. И Достоевский вводит конкретно-жизненное содержание, связанное с образом непочтительного Короната, казалось бы, в совершенно не сопоставимый, лежащий в совершенно иной плоскости контекст: контекст своих размышлений над явлением, которое представлялось ему столь же необычным, дразняще-провоцирующим и столь же неприемлемым. Он неожиданно изменяет первоначальную редакцию объяснения «психоидеологии» самоубийц («Для чего ж и жить, как не для гордости») 19 на вариант окончательный — перифразу из щедринского очерка «Непочтительный Коронат». Так в первой главе январского выпуска «Дневника писателя» за 1876 год появляется довольно странная мотивировка причин самоубийства «современных самолюбцев»: «Уверяют печатно, что это у них оттого, что они много думают. «Думает-думает про себя, да вдруг где-нибудь и вынырнет, и именно там, где наметил».

Я убежден, напротив, что он вовсе ничего не думает < …> , до дикости неразвит, и если чего захочет, то утробно, а не сознательно < …> И при этом ни одного Гамлетовского вопроса: «Но страх, что будет там…» (Д. П., 4). Для читателя, знакомого с очерком Салтыкова-Щедрина, включение скрытой цитаты из «Непочтительного Короната» в такой контекст кажется не только неожиданным, но и безусловно неправомерным. Постараемся, однако, понять логику Достоевского: что это — раздражительность, неудачный полемический прием или такое «включение» продиктовано какими-то глубинными, концептуальными соображениями, нашедшими свое воплощение в еще нечеткой, ассоциативной форме? Заметим прежде всего, что главная задача Достоевского состояла, на наш взгляд, не. столько в опровержении идейнохудожественного замысла Салтыкова-Щедрина, сколько в освоении — соответственном принципам своего миросозерцания и эстетики — того объективного содержания, которое было затронуто в образе непочтительного Короната.

Разумеется, это «освоение» не могло игнорировать щедринскую трактовку образа. Непочтительный Коронат — пусть в самой общей, не столько идеологической, сколько эмоциональной форме — ставит вопрос о смысле жизни, говоря словами Достоевского, «у стены» (недаром в «Дневнике писателя» сохраняется щедринская формула: «думает-думает < …> , да вдруг где-нибудь и вынырнет»). Его отрицание окружающей действительности бескомпромиссно. Возможно, именно эта последовательность отрицания наводит Достоевского на мысль, что неприемлемое для него «самоотвержение» искренней ищущей молодежи, подобной Коронату, в чем-то родственно такому глубоко интересовавшему его злободневному явлению, как эпидемия самоубийств. Самоубийцы, презревшие «дар жизни», наиболее остро ставят вопрос о смысле бытия: ведь самоубийство — высшая степень «обособления», симптом «химического разложения» общества, какой-то глубинной, еще не совсем ясной закономерности. Разнохарактерные случаи самоубийств, приводимые Достоевским в черновых набросках и в окончательном тексте январского выпуска «Дневника», объединяют людей, «проеденных самолюбием», когда всякий уверен, что «все принадлежит ему одному» (Д. П., 3). Это гипертрофированное возвышение своего «я» за счет обезличивания других. Такой «самолюбец» — постоянно на грани самоотрицания: «для чего ж и жить, как не для гордости?». В то же время, по мнению Достоевского, молодежь, подобная Коронату, искренне уверовав в ложную идею-«парадокс», тем самым приходит к отрицанию «живой жизни», которая не укладывается в умозрительную схему. Один из вариантов такого «парадокса» (якобы учения социалистов) приводится в сцене спора Аркадия Долгорукого с дергачевцами. Главный тезис этого учения — «разумное отношение к человечеству есть тоже и моя выгода» (XIII, 49) — требует полного подчинения личности во имя маленькой части «серединной выгоды». Подобные умозрительные, ложные теории, считает Достоевский, разъединяют Коронатов с конкретными, реальными людьми. Когда это «разъединение», «обдуманная отчужденность» (11, 376) проводятся в жизнь последовательно, то сознательный выбор (стремление «оставаться на воле») мало чем отличается от своеволия.

Итак, по мысли Достоевского, теория и практика непочтительных Коронатов — это симптом (хотя и «с другой стороны») того же процесса «обособления», «химического разложения» общества. В январском выпуске «Дневника» Достоевский отказывает Коронатам даже в «страстной вере», подобной убеждениям Дидро и Вольтера. Идея-«парадокс» самоотверженной молодежи определяется как tabula rasa и в этом отношении приравнивается к мироощущению самоубийц. Основа для такого сближения — отсутствие «высшего смыслд», «гамлетовских вопросов», веры в бессмертие души как у самоубийц-«самолюбцев», так и у непочтительных Коронатов. Думается, что полемическая заостренность этого высказывания вызвана тем, что Достоевскому было необходимо преодолеть щедринскую трактовку образа, «заместить» ее в сознании читателя своим пониманием актуального, злободневного явления действительности. Поэтому он уже не ограничивается ссылкой на противоречие щедринского идеала своим убеждениям о необходимости веры в бога, бессмертие души, как это было сделано в «Записной тетради», но главное — радикально меняет контекст, с которым соотносится формула «идеи-чувства» Короната. Сближая явления, сходные лишь в одном — радикальном отрицании существующей действительности,— автор ,«Дневника» пытается изменить принцип взаимосвязи сравниваемых явлений: «противопоставление» уступает место «обособлению» как принципу, с точки зрения Достоевского, более универсальному. «Обособление» помогает, на первый взгляд, увидеть в диаметрально противоположном нечто общее: в стремлении «оставаться на воле» — «своеволие»; в теории-«парадоксе» — «безмыслие». Так в идейно-художественной концепции Достоевского щедринский «принцип сознательности» вытесняется представлением о «парадоксебезмыслии» (то есть отсутствии «высшего», истинного смысла, связанного с верой в бессмертие души), а действительным, реально-жизненным в выборе непочтительного Короната признается лишь узкопрагматическое содержание: желание идти не по юридической части, но поступить в Медицинскую академию. В этих обстоятельствах «идея-чувство» Короната, его (и,- по мысли автора «Подростка», щедринский) идеал — «и без бога надо быть гуманным, любить человечество» — есть нечто бессодержательное, декларативное. Но подмена идеологического начала в «идее-чувстве» Короната осуществлена неорганически: даже в чужеродном, враждебном контексте «щедринский материал» говорил своим языком, ибо не изменился тот эмоциональный фон, который свойствен именно щедринской трактовке образа.

Видимо, сам Достоевский заметил, что подобное «освоение» реально-жизненного содержания, связанного с образом Короната, как бы подтверждает его собственную мысль о том, что «идею-чувство» можно изменить не иначе, как заменив ее другим, равносильным чувством, что «всегда трудно, а во многих случаях невозможно» (XIII, 46) 20. В то же время логика сближения явлений, выбранных Достоевским, приводила к еще одному непредвиденному результату. По мнению автора «Дневника», принцип «обособления» позволял — путем сравнения с мироощущением самоубийц-«самолюбцев», то есть переноса качеств одного явления на другое — обнаружить в Коронатах «своеволие» и «безмыслие». Но этот же принцип подразумевал и необходимость обратного сопоставления, в результате чего «самолюбцы» оказались как бы причастны к «раздумьям» и — более того — искренности и самоотверженности Коронатов. Результат воистину неожиданный не только для читателя, но, по-видимому, и для самого Достоевского.

И, может быть, в разговоре с Салтыковым-Щедриным («Дневник» за 1876 год, октябрь), когда был затронут вопрос «о трудности определить явление, назвать его настоящим словом» (Д. П., 346), Достоевский имел в виду не только щедринский тип Молчалина, но и во многом загадочную «психоидеологию» современных самоубийц, раздумья над которой у автора «Дневника» внезапно и странно переплелись с мыслями, чувствами, ассоциациями, возникшими в связи с полемической попыткой осознать жизненные истоки образа непочтительного Короната21. Это «переплетение» стало логически упорядоченным, приобрело ясную, четкую форму, когда Достоевскому удалось совместить разнородное и несоединимое в едином сознании самоубийцы-материалиста («Дневник» за 1876 год, октябрь, глава «Приговор»). Какие же условия требовались для того, чтобы организовать столь разнохарактерный материал? Прежде всего было необходимо, чтобы самоубийца-материалист обладал высокоразвитым сознанием. Во-вторых, самоубийца-идеолог должен быть предельно последователен в своих выводах. Наконец, такая последовательность не могла вытекать из неудовлетворенного «утробного» желания. Здесь необходима была самоотверженность, предполагавшая «идеючувство». И вот в таком повороте темы от январского до октябрьского выпуска «Дневника», думается, сказалось — подсознательно, как отзвук отдаленной полемики, — обратное влияние щедринской концепции «идеи-чувства» Короната (мотива «самоотвержения» молодежи).

Однако, по Достоевскому, такой альтруизм, если он лежит в основе обостренной до предела «идеи-чувства» материали- . ста, не может быть, ни чем иным, как одним из альтернативных вариантов процесса «обособления». Парадоксально, но именно мотив «обособления» организует в конечном счете необычайно развитое, хотя и глубоко дисгармоничное самосознание героя: глава «Приговор» — это исповедь перед самоубийством. Поэтому все соображения идеолога-самоубийцы — от убежденности, что «по-животному жить отвратительно, ненормально и недостаточно для человека» (Д. П., 424), что в современном ему мире невозможно устроиться на «основаниях разумных» (Д. П., 350), до смутного предчувствия «гармонии целого» (Д. П., 349), — все эти соображения не имеют никакого значения, так как принципиально исключается возможность иных точек зрения (то есть принципиально исключается диалог). «Внедиалогичность»— главная беда самоубийцы-атеиста, хотевшего при жизни «найти примирение» в «любви к человечеству». Однако, согласно убеждению Достоевского, любовь к человечеству «немыслима, непонятна и совсем невозможна без совместной веры в бессмертие души человеческой» (Д. П., 425). Правда, о сущности такой морали Достоевский может высказать лишь ряд «голословных утверждений». Но именно в этом автокомментарии к главе «Приговор» автор «Дневника» словно намечает «второе измерение» образа: необходимость веры в бессмертие души человеческой или, по крайней мере, сознание возможности такой веры (наряду с негодованием честного материалиста, познавшего глубину и силу зла). А это уже сродни внутренне противоречивым, диалогически обращенным друг к другу героям-идеологам Достоевского. Но, отмечая принципиальную «внедиалогичность» (то есть, в сущности, не «материализм», но «солипсизм») персонажа

главы «Приговор», Достоевский, видимо, не случайно игнорирует другую важную особенность рассуждений самоубийцыидеолога. Импонирующий автору «Дневника» пафос «высшей тоски» (Д. П., 428) самоубийцы-«материалиста» — убеждение, что «жизнь человечества в сущности такой же миг, как и его собственная» жизнь (Д. П. 425), — предопределяет полное безразличие героя Достоевского к «фазисам» развития. Он упоминает прошлое и будущее, но в действительности целиком сосредоточен на настоящем — мгновении своей жизни. Для него сегодняшнее «зло» мало чем отличается от «зла» вчерашнего, ибо меняется только обличье, «форма». В этом отношении образ самоубийцы-идеолога резко противостоит образу непочтительного Короната, в «идее-чувстве» которого— пусть в самых общих чертах, эскизно — намечен именно новый «фазис» исторического развития.

Достоевский же не усматривал определяющего значения конкретного социального адреса. В случае с Коронатом, по-видимому, он просто видел старое в новом обличье. Следовательно, и внимание к новому «фазису» могло показаться ему случайным, даже конъюнктурным — «подлизыванием к юношеству».

В результате самостоятельной углубленной разработки материала, связанного — в самых ранних, начальных моментах — с щедринским очерком «Непочтительный Коронат», Достоевский приходит к выводу, что на практике формула идеала материалистов («и без бога надо быть гуманным, любить человечество», отрицание необходимости веры в бессмертие души) может иметь лишь декларативно-бессодержательное, узко-прагматическое, конъюнктурное значение. С подобным критерием Достоевский подходит к оценке системы убеждений семинариста-карьериста Ракитина в романе «Братья Карамазовы».

Свой идеал Ракитин полемически противопоставляет тезису Ивана Карамазова: «Нет бессмертия души, так нет и добродетели, значит, все позволено» (XIV, 76). Между тем это суждение Ивана очень напоминает автокомментарий Достоевского к главе «Приговор» (по мнению ряда исследователей, размышления самоубийцы-идеолога содержат зародыш аргументации Ивана Карамазова в главе «Бунт»), где автор «Дневника», с симпатией упомянув о своем герое, утверждает, что рассуждения идеолога-самоубийцы ошибочны лишь в одном: «потере веры в бессмертие» (Д. П., 424). Так в романе «Братья Карамазовы» в полемическом выпаде семинариста-карьериста против Ивана оказались как бы противопоставленными начальный этап размышлений автора «Дневника писателя» над очерком «Непочтительный Коронат» и окончательный вывод, сделанный Достоевским уже на основе самостоятельной разработки материала (включая подсознательный учет обратного влияния некоторых моментов щедринской концепции). Рассмотренный случай полемики — литературного взаимодействия показывает, что переосмысленный, окончательно отвергнутый или «освоенный» в ходе серьезного идейно-художественного спора материал, связанный изначально с враждебной концепцией, был поистине «выстрадан», а потому и особенно дорог.

Он затрагивал глубинные слои мироотношения Достоевского и усваивался надолго, прочно. При этом отдельные нюансы щедринской трактовки, нашедшие место в идейно-художественной системе Достоевского, впоследствии могли полемически быть использованы автором карамазовской хроники против Салтыкова-Щедрина. Итак, тематическое сходство (тема «отцов» и «детей»), проблематика и, главное, некоторые художественные особенности щедринского очерка «Непочтительный Коронат» послужили стимулом для особого поворота в .разработке давно интересовавшего автора «Подростка» злободневного явления. Отзвуки этой полемики чувствуются в итоговом романе Достоевского отнюдь не только в рассуждениях семинаристакарьериста Ракитина (как это показано С. Борщевским), но и в самом способе, форме введения «щедринского материала» в общий контекст карамазовской хроники. Причем эти «формы» и «способы» диктовались не только замыслом романа «Братья Карамазовы», но и теми выводами, к которым пришел Достоевский в процессе полемического преодоления щедринской трактовки, самостоятельного «освоения» того реально-жизненного содержания, с которым, по его мнению, был связан очерк Щедрина «Непочтительный Коронат».

Н. А. ПОПОВ


Комментировать


два × = 4

Яндекс.Метрика