Индийские жонглеры | Знания, мысли, новости — radnews.ru


Индийские жонглеры

Индийские жонглеры

Индийские жонглеры

Человек в белой одежде и тугой чалме выходит вперед, садится на подмостки, скрестив ноги, и принимается подбрасывать вверх два медных шарика. Так начинают представление индийские жонглеры. Кому из зрителей, казалось бы, это не под силу? Вскоре количество шариков в воздухе возрастает до четырех. Такого изощренного мастерства мы никогда не смогли бы добиться, даже для спасения жизни. Что же это: незамысловатое развлечение или нечто близкое к чуду? Чтобы обучиться даже простейшим элементам этого виртуозного искусства, необходимы постоянные напряженные тренировки чуть ли не с младенчества. Человек! Воистину ты удивительное создание, и твои пути неисповедимы!

Ты творишь чудеса, но цели не оправдывают средства их достижения. Мысль о том, каких усилий требует столь необыкновенная сноровка, поражает воображение, от нее захватывает дух. Но для профессионала жонглирование шариками не составляет ни малейшего труда, словно он участвует в трюке с механическим устройством, в котором ему только и остается, что наблюдать за изумленными зрителями и посмеиваться над ними. Но одна ничтожнейшая оплошность, малейшая нерасторопность могут стать роковыми: движение медных шариков должно быть математически точным, а в скорости не уступать молнии. С какой легкостью и грациозностью жонглер подбрасывает четыре шарика менее чем за секунду и ловит их в определенной последовательности через определенные промежутки времени! Они словно бы осознанно летят по кругу один за другим, как планеты на орбитах, весело гоняются друг за другом, словно огненные искры, выстреливают вверх, будто распускающиеся цветы или метеоры, обвивают шею жонглера, подобно лентам или змеям.

Порой кажется, что жонглер делает невозможное, причем так весело, легко, изящно и артистически непринужденно, будто у него нет другой задачи, как следить за полетом шариков в такт музыке. Есть в этом зрелище что-то завораживающее, и тот, кого оно оставит равнодушным, может быть вполне уверен, что ничто и никогда в жизни не вызовет его восхищения.

Искусство жонглеров заключается в преодолении трудностей и в торжестве красоты над мастерством. Когда сложности преодолены, кажется, будто сами собой возникают легкость и грациозность и будто для преодоления требуется лишь не прилагать никаких усилий. Однако малейшая неловкость, недостаточная гибкость или потеря самообладания могут испортить весь номер. Тут и детская забава, и чародейство. Не менее любопытны и удивительны такие виды жонглерского искусства, как удерживание на весу искусственного дерева и имитация подстреливания птичек с каждой ветки. Вас волнует исход эксперимента, и вы радуетесь его удачному завершению. Но жонглирование медными шариками своей легкостью и изяществом вызывает такой искренний безудержный восторг, какой не сопровождает ни один трюк.

Каким бы потрясающим ни было то или иное зрелище, оно не занимает меня, если не доставляет удовольствия. Так, глотание шпаг, на мой взгляд, должно быть запрещено полицией. Когда я смотрел выступление индийского жонглера, вокруг его обнаженных ступней как будто сами по себе вращались большие кольца. Моего доброго мнения о самом себе не умаляет даже речь члена палаты общин или благородного лорда. Нудная и запинающаяся, набитая до отказа банальностями, которые мог произнести кто угодно, она не трогает меня ничуть. А вот индийские жонглеры смущают и заставляют сгорать от стыда. Я спрашиваю себя: что я могу делать так же хорошо, как они? И отвечаю — ничего. Чем же я всю жизнь занимался? Разве я бездельничал и все мои труды и старания пропали зря? Или я только и делал, что переливал из пустого в порожнее, катил камень в гору и обратно3, пытаясь доказать свои доводы вопреки фактам, ища истину во тьме и не находя ее?

Есть ли хоть одна область, в которой я мог бы смело бросить вызов соперникам, в которой моя работа, лишенная малейшего изъяна, могла бы служить примером безукоризненной точности? Верх моих дерзаний — описать то, что происходит перед глазами. Могу я написать и книгу: однако это может сделать и тот, кто так и не научился правильной орфографии. И эти очерки — какой провал! Сколько ошибок, неудачных переходов, жалких аргументов и неубедительных заключений! Как мало сумел я выразить, да и то как дурно! Однако на лучшее я не способен. Я стараюсь объединить все свои наблюдения и размышления о каком-нибудь предмете и выразить их как можно точнее. Вместо того чтобы писать одновременно на четыре разные темы, самое большее, что мне удается, — это следить, чтобы нить словесного рассуждения не терялась и не запутьшалась.

У меня предостаточно времени, чтобы уточнить свои взгляды и отшлифовать речь, но первое я сделать не могу, а второе не хочу. Мне нравится полемизировать, но победить противника я способен только ценой огромных усилий, даже если он ничего особенного собой не представляет. Простой фехтовальщик в мгновение ока обезоружит противника, если тот не стоит на одном с ним уровне. Всплеск остроумия иногда производит подобный эффект в споре, но логические рассуждения лишены такой сокрушительной силы. Невозможно привести пример того, что можно назвать эталоном совершенства в этой области, и вы вряд ли отличите знатока от дерзкого притворщика или попросту шута. Я всегда с сожалением замечал, что в области интеллекта совершенство достигается гораздо медленнее, чем при овладении механическими навыками. Много лет прошло с тех пор, как я видел Ричера, известного канатоходца, выступавшего в Сэдлерз-Уэллз.

Он не имел себе равных и демонстрировал свое искусство с необыкновенной простотой и естественным обаянием. Я тогда снимал копию с поясного портрета сэра Джошуа Рейнолдса и был крайне неудовлетворен работой. Одна часть оказалась крайне плохо написана, другая отличилась грубостью и неряшливостью красок. Я не мог удержаться и сказал себе: «Если бы канатоходец допустил столько оплошностей, он давно бы сломал себе шею и я бы никогда не увидел такой пластичности мышц и отточенности движений». Что же, выходит, на канате плясать — дело сравнительно простое?

Пусть тот, кто так думает, убедится в этом сам. А штука вот в чем: что поначалу нам вообще никак не удается, в том мы впоследствии достигаем совершенства. Постараюсь объяснить это явление. Механическая ловкость достигается повторением одного и того же приема до тех пор, пока вы не чувствуете, что добились совершенства, а совершенство заключается именно в успешном выполнении определенного приема. Постоянно практикуясь, вы движетесь к поставленной цели и непременно добьетесь успеха, так как цель ваших усилий не зависит от чьего-либо вкуса, мнения или воображения, а является результатом вашего собственного эксперимента, который вам либо удается, либо нет. Если перед человеком с луком и стрелой поставлена мишень, совершенно ясно: ему предстоит попасть в нее или промахнуться.

Продолжая стрелять и бить мимо цели — то близко, то далеко, — он не может обманывать себя и воображать, что делает успехи. Разница между правильным и неправильным, истиной и ложью здесь очевидна, и нужно либо получше прицеливаться, либо продолжать сознательно упорствовать в своем заблуждении, для чего не существует ни оправданий, ни искушения. Если человек беззаботно, кое-как учится танцевать на канате, он сломает себе шею. После этого он напрасно будет убеждать нас, будто не сделал ни одного неверного шага. Он в другом положении, нежели учитель, персонаж Голдсмита: В искусстве спора очень искушен. Он спорит, даже если побежден.

Опасность — хороший учитель и воспитьтает столько же способных учеников, как и позор, поражение и презрительные насмешки. Они не оставляют ни места, ни времени для самообмана, безделья, шуток, капризов, предрассудков. Нужно всегда держаться начеку (иначе придется отвечать за последствия). Если бы индийский жонглер стал играть тремя столовыми ножами, сохраняющими свое положение, подобно листьям шафрана на ветру, то поранил бы себе пальцы. Мне случается приводить не слишком удачные противопоставления, однако пальцы мои остаются целы. Ритмика стиля куда неоднозначнее и сложнее, чем траектория полета обоюдоострых инструментов.

Если бы жонглеру сказали, что, бросившись под колесницу Джаггернаута в праздничный день, когда торжественно выезжает идол, он немедленно попадет в рай, тот мог бы в это поверить и никто бы его не разубедил. Брамины могут твердить что угодно об этом, бесконечно нагромождать догмы и нагнетать таинственность, избегая при этом разоблачения, однако их искусный соотечественник не сможет убедить постоянных посетителей театра «Олимпия» в том, что совершает потрясающие трюки, если не представит тому явных доказательств. Чтобы добиться подобной ловкости рук, необходимо вначале постоянной тренировкой и повторными упражнениями развить свою мускульную силу, а затем точно оценить, какого умения и в каком объеме еще недостает. С этой целью надо повысить физическую нагрузку и точность выполнения задачи и тем самым проверить надежность ее решения.

Мускулы усердно работают, инсганктивно подчиняясь привычке. Определенные движения рук и глаз, одновременно и многократно повторяемые, бессознательно и неизбежно сливаются все теснее и теснее. Достаточно привести конечности в движение не раз отработанным способом; тогда вы одним усилием воли с математической точностью пускаете в ход пружины механизма и можете соперничать с самим Локсли из «Айвенго» в стрельбе по мишени — «с оглядкой на ветер». К тому же то, что мы понимаем под совершенством в области механических упражнений, — это на самом деле не более чем безукоризненно точное выполнение неких действий, не требующее выхода за пределы возможностей. Вы задаетесь некой целью, для достижения которой требуется только человеческое усердие и умение, но не определяете себе отвлеченные и независимые эталоны сложности или качества за гранью возможностей. Таким образом, жонглер, манипулирующий четырьмя шариками, владеет этим приемом в совершенстве, но не сможет удержать одновременно пять и при каждой попытке потерпит поражение. Выходит, исполнитель с механическими навыками ставит задачу повторить самого себя, а не соперничать с другими.

Художник же стремится подражать другому художнику или природе, а это, по-видимому, труднее, ибо он должен целиком и безупречно повторить то, что его окружает или представляется ему в виде «дивных лиц людских»13. Это оказывается задачей более сложной, нежели одновременное подбрасывание четырех шариков, ибо жонглеру достаточно навыка и упорства, а художнику этого всегда было и будет мало. Из сказанного следует, что Рейнолдс вызывает у меня большее уважение, чем Ричер, — ибо в любом случае на одного художника, подобного сэру Джошуа, найдется немало искусных канатоходцев. По сравнению с канатными плясунами Рейнолдс не столь хорошо освоил свое ремесло, это так, но зато ему приходилось угождать гораздо более суровому, своенравному господину, невнятные желания и приказания которого непросто было воплотить на практике. Здорового ребенка можно отдать в обучение акробату или канатоходцу и спокойно надеяться на успех, но в живописи у вас ничего не выйдет: шансов на удачу будет один на миллион. В самом деле, вы можете получить на выходе столько живописцев, сколько учеников поместите в машину, но среди них не окажется ни одного Рейнолдса с его изяществом, великолепием, мягкостью, умением тонко передать настроение и мимику — разве что вам удастся переделать человека заново. Недосягаемая для искусства рейнолдсовская изысканность и есть та вершина, на которой заканчиваются механические способности и начинается настоящее искусство. Нежные краски души, безмолвное, но живое красноречие, «вперенный в небо взор» и пребьшающие в вечном движении проявления неизменного начала, которое открывается нам лишь на мгновение, но оставляет в сердце неизгладимый след, и для восприятия которого необходимо сильное тайное сопереживание, могут быть освоены благодаря природе и гению, а не прилежанию и верности правилам.

Лишь чувство, но отнюдь не тщательное микроскопическое исследование может дать ключ к пониманию искусства, ибо в поисках его во внешнем мире мы теряем гармоничную связь с ним внутри себя: пытаться отыскать суть искусства в материальном — значит утратить самый его дух. Короче говоря, из всего многообразия окружающих нас предметов в поле зрения истинного художника попадает лишь та часть, которая, согласно его вкусу и воображению, пробуждает в душе чувство красоты, удовольствия и силы и благодаря этим возвышенным ощущениям предстает перед его взором во вновь открытой внутренней сущности. У природы свой язык общения. Предметы, как и слова, также имеют смысл, и настоящий художник сумеет растолковать этот язык, только зная его применение в тысяче других ситуаций. Глаз — не слишком зоркий проводник, чтобы распознать холодный или теплый тон безоблачного голубого неба, но другое чувство помогает ему не допустить ошибки. Цвет осенних листьев ничто в сравнении с сопровождающим его ощущением, благодаря которому они лежат на холсте поблекшими, унылыми, сморщенными от зимних ветров; так созерцание становится таким же достоверным, как прикосновение.

И, как виденье, каждый нежный лист

Из сочной зелени ветвей глядит.

Восприятие природы при посредстве чувств и страстей есть наиболее эфемерное, мимолетное, изысканное и возвышенное проявление искусства; каждая частица природы — символ сердечных привязанностей и звено в цепочке нашего бесконечного существования. Разгадывание этого таинственного сплетения мыслей и чувств, ясное осознание каждого из постоянно сменяющихся впечатлений, которые «вибрируют по нервам, в складках прячутся», доступно исключительно власти той трепетной восприимчивости, что именуется даром муз.

Гениальность, воображение, чувство или вкус — не важно, как назвать эту силу, но способ ее воздействия на разум и душу не может ни вписываться в рамки абстрактных правил, как, например, в науке, ни подтверждаться постоянно повторяемыми опытами, как в случае механических действий. Мастерство голландских живописцев более всего похоже на то, что в изобразительном искусстве считается идеальным владением механическими навыками.

Одинаково достойны восхищения и достоверность рисунка, и легкость его рождения. До определенной степени здесь все безупречно. Рука и глаз сделали свое дело, а вот гениальности и вкуса не хватает. Входя в этот очарованный мир, человеческий разум, словно оказавшись на неизведанном пути или в густом тумане, слабеет, чахнет, окутывается мраком и многократно пытается продвинуться хоть немного вперед — но безуспешно; только лучшим из нас удается одержать победу, да и то лишь частичную. Неопределенное и воображаемое — это полные сомнений и трудностей области, которые мы, как Сатана, должны пройти «где лётом, где пешком».

Предмет восприятия между тем реален, а умение изображать приходит с практикой. Талант подразумевает некоторую наклонность и способность к определенной деятельности, способность, которая зависит не столько от силы и настойчивости, сколько от особой изворотливости и находчивости, как, например, при сочинении каламбуров или эпиграмм, стихотворных импровизаций, пародий на кого-либо или что-либо и так далее. Талант — это либо живость и остроумие, либо нечто, требующее ловкости рук, как, скажем, сбрасывание стакана со стола так, чтобы он упал набок, либо, наконец, хитроумие, как при разгадке, к примеру, секретной пружины в часах. То или иное умение — привнесенная извне способность, перенятая у других; такие умения охотно выставляются напоказ и легко завоевывают восхищение окружающих. Это такие благоприобретенные декоративные навыки, как танцы, верховая езда, фехтование, музицирование и другие.

Владение ими пристало лишь тем, кто спокоен душой и располагает состоянием. Я знаю человека, который, родись он с пятитысячным годовым доходом, стал бы самым идеальным джентльменом своего века. В обществе он был бы предметом восторга и зависти. Его манеры изысканно дополняли бы благородство, исходящее из его открытой души. Он флиртовал бы с женщинами, спорил с мужчинами, рассыпал комплименты, писал милые письма, играл бы в пикет или наигрывал на клавикордах, проникновенно читал или пел бы свои стихи — «nugae сапогае».

Чем не Рочестер — без пороков — или современный Серрей? Однако при нынешнем положении того человека все эти великолепные способности ему только мешают. Он чересчур разносторонен для представителя свободной профессии, недостаточно скучен для политикана, слишком весел, чтобы быть счастливым, слишком беспечен, чтобы стать богатым. Ему не хватает восторженности поэта, суровости прозаика, предприимчивости делового человека. Талантом мы называем способность делать то, что требует настойчивости и прилежания, как, например, писание критических статей, произнесение речей, изучение закона; талант отличается от гениальности, как сознательная сила от бессознательной. Изобретательность — это гениальность в мелочах, а величие — гениальность в начинаниях большого значения. Умный или изобретательный человек может выполнить любое дело хорошо, даже если оно не оправдывает его усилий. Великий человек сумеет выполнить то, что в конечном счете приобретет огромную важность. Фемистокл сказал, что не умеет играть на флейте, но может превратить самый обычный город в великий.

Думаю, эта фраза как нельзя лучше разъясняет суть обсуждаемых различий. Величие — великая сила, вызывающая великие последствия. Нужно не просто обладать ею, а показать всему миру ее значение, бесспорность и тем самым посеять определенную идею в общественном сознании. У меня нет другого представления о величии, кроме того, что великое рождается из великой внутренней энергии. В видимом мире великим называется то, что занимает много места в пространстве; в сознании оно должно быть связано и с пространством, и с временем. Величие не может ограничиваться рамками человеческой жизни — оно проходит испытание временем. Истинное величие беспредельно и не может соседствовать с величием еще более очевидным. Рожденное быстротечной, пустой славой, по сути грубо и вульгарно. Едва ли можно считать великим лорда-мэра. Патриот на час или уличньгй оратор, достигнув предела своих желаний, только продемонстрируют, сколь далеки они от истинного честолюбия. Популярность — не слава и не величие. Король сам по себе — необязательно великий человек. Да, он обладает немалой властью, но не как личность, а как король.

Он лишь управляет рычагами государственной машины, а это под силу даже ребенку, круглому дураку или сумасшедшему. Мы оцениваем короля как официальное лицо, а не как человека. В такой ситуации любой стал бы объектом низкопоклонства и любопытства. Мы смеемся над деревенской девушкой, которая, увидев короля, разочарованно воскликнула: «Боже мой, да ведь он просто обыкновенный человек!» Тем не менее сами бежим поглядеть на короля, словно надеясь увидеть сверхчеловека.

И величайшая власть, не направленная на великие дела, не имеет ничего общего с понятием величия. Уметь просунуть ячменное зерно через игольное ушко, перемножить в уме два девятизначных числа — значит проявить чрезвычайную физическую ловкость и умственные способности, но не более того. Такие действия требуют необычайных усилий, но результат им не соразмерен и не увлекает воображение. Чтобы внушить представление о мощи другим людям, необходимо каким-то образом заставить их прочувствовать ее путем либо постепенного обогащения их знаниями, либо полного подчинения их воли и вселения в них чувства покорности и благоговения. Устойчивое и продолжительное восхищение не может достаться легко или возникнуть благодаря сознательному усилию; оно должно основьюаться на неопровержимых доказательствах.

Математик, решающий сложные задачи, и поэт, создающий новый образ красоты, передают свои знания и мощь другим; на этом зиждятся, в этом заключаются и величие и слава. Джедидия Баксгон будет забыт, а логарифмы Нэпьера останутся навсегда. Законодатели, философы, основатели религиозных течений, завоеватели и герои, изобретатели и гении искусства и науки велики потому, что их деятельность приносит человечеству либо неоспоримое благо, либо огромное бедствие. У нас были Шекспир, Ньютон, Бэкон, Милтон, Кромвель. Их великие дела и мысли до сих пор не преданы забвению. Поистине нужно быть возвышенной личностью, чтобы твоя тень простиралась до отдаленных потомков. И великий комический писатель может быть великим человеком, ведь Мольер был великим сочинителем комедий. Велик, на мой взгляд, и автор «Дон-Кихота»; таких примеров много. А вот выдающегося шахматиста нельзя назвать великим человеком, ибо он покидает мир таким же, каким нашел его, когда родился. Никакое действие, совершенное ради самого действия, не является великим. Этот тезис можно отнести ко всем кратковременным, единичным проявлениям силы и таланта, не оставляющим за собою следа или образа. Получается, стало быть, что и актер не может оказаться великим человеком из-за того, что «умирает, не оставив миру отпечатка»? Я вынужден сделать исключение для миссис Сиддонс — или отказаться от своего определения величия.

Тот, кто достигает вершин в избранной области деятельности, еще не великий человек. Он не более чем знаток своего дела — до тех пор, пока не проявит черты высокоразвитого интеллекта, по которым мы распознаем воодушевляющие его идеи и движущие пружины, побуждающие его идти вперед. Все остальное — либо мастерство, либо тайна. Джон Хантер был великим человеком, это может понять любой, даже не сведущий в хирургии человек. Его стиль мышления и поведения выдает большую личность. Он мог бы оперировать кита с таким же вдохновением, с каким Микеланджело вытесывал мраморный монолит. Лорд Нельсон был великим флотоводцем, но я, по правде говоря, не очень высокого мнения о мореплавании. Сэр Хамфри Дэви — великий химик, однако я не уверен, что он великий человек. Я понятия не имею о какихлибо его открьгтиях и не встречал никого, кто знал бы о них хоть что-нибудь.

Особенность величия в том и заключается, что оно распространяет представление о себе, подобно тому, как волна погоняет волну в едином кругообразном движении. Если мы назовем великим человеком самодовольного франта, то позволим себе недопустимую путаницу понятий. У истинно великих людей мысль устремлена ввысь, за пределы собственного «я». Мне случалось встречать увлеченных полемикой сектантов или журналистов, которые высшее восхищение выражали словами: «В свое время он был значительным человеком». Однако всякое новое толкование вопроса отвергает прежнюю интерпретацию, и «память о великом ученом переживет его на полвека — не более».

Богач ни для кого не велик, кроме тех, кто живет за его счет, и своего управляющего. Величие лорда заключено в нашем представлении о его происхождении и, возможно, о его личных достоинствах, если мы не знаем о нем ничего, кроме титула. Мне довелось слышать рассказ о двух епископах, посетивших собор Св. Петра в Риме. Войдя в него, первый сначала ощутил благоговейный страх, но затем, продвигаясь дальше, почувствовал, как душа его словно начала расширяться и расти, пока не заполнила собою все здание, а другой, напротив, чем больше видел, тем сильней ему казалось, будто он с каждым шагом становится все меньше, покуда не превратился в ничто.

Это прекрасная иллюстрация великого и ничтожного ума — ибо великое притягивает великое и совершенно подавляет ничтожное. Первый епископ смог бы стать новым Вулси, второй годился только в нищенствующие монахи, а епископом был назначен, наверное, по каким-то политическим соображениям. Французы в целом не производят на меня впечатление людей значительных, но они подарили миру трех великих людей — Мольера, Рабле и Монтеня. Пора закончить отступление и завершить очерк. Примером исключительной механической ловкости может служить ныне покойный Джон Кавана, которого я неоднократно видел. Его смерть отмечалась в статье газеты «Экзаминер» (от 7 февраля 1819 года), написанной полушутя-полусерьезно. Поскольку она соответствует теме нашего разговора и совпадает с моими рассуждениями по этому вопросу, позволю себе здесь ее процитировать. В своем доме на Бербедж-стрит, квартал Сент-Джайлз, скончался известньш игрок в мяч Джон Кавана.

Когда умирает не превзойденный в своей области человек, о достижениях которого многим суждено лишь мечтать, это большая потеря для общества. Вероятно, пройдет немало лет, прежде чем покойный Кавана дождется столь же блистательного преемника. Можно возразить, что есть дела поважнее, нежели бить мячом по стене, — например, вести войну и заключать мир, произносить речи и отвечать на них, писать стихи и зачеркивать их, зарабатывать деньги и сорить ими; во всем этом еще больше шума и так же мало толка.

Однако игра в мяч ни у кого из когда-либо в нее игравших не вызывает презрения. Она прекрасно тренирует тело и дает хороший отдых голове. Римский поэт сказал: «Забота усаживается на коня за спиной всадника и цепляется за его одежду». Но это замечание никоим образом не относится к игре в мяч; всякий занявшийся ею вдвое молодеет; для него не существуют ни прошлое, ни «сейчас грядущее». Ни долги, ни налоги, «ни тайньш бунт, ни внешний враг — ничто его не тронет». Как только игра началась, его не посещают никакие мысли и желания, кроме одного: бить по мячу, направлять его в нужную точку, забивать очки. Кавана умел это безупречно.

Стоило ему коснуться мяча, как исход битвы был предрешен. Верный глаз, точный удар и неизменное самообладание позволяли ему делать все, что он хотел, и он твердо знал, чего хочет. Кавана предвидел весь ход поединка и разыгрывал его как по нотам, мгновенно обращал слабости противника себе на пользу, словно чудом или по велению внезапной мысли возвращал такие мячи, которые все вокруг считали безнадежными. Он в равной степени обладал силой и мастерством, стремительностью и рассудительностью. Он умел и тонко перехитрить соперника, и просто пересилить его. Порой, когда казалось, что Кавана вот-вот бросит мяч со всего размаха, от плеча, он умел легким поворотом кисти уронить его на расстоянии дюйма от края поля.

Слетевший с его руки мяч, будто посланньш ракеткой, неизменно двигался строго горизонтально, исключая всякую попытку овладеть им. Подобно великому оратору, который не просто не лезет за словом в карман, но мгновенно находит наиболее подходящее слово, Кавана всегда был точен, рассчитывая силу и направление своих ударов. Он играл с невероятной легкостью, не прикладывая большего труда, чем требовалось. Когда другие изнуряли себя чуть ли не до смерти, он оставался хладнокровен и собран, будто бы только что вышел на корт. Он владел необыкновенным стилем игры и достиг высокой степени виртуозности. Лишенный жеманства и манерности, Кавана никогда не бросал игру ради эффектной позы или эксперимента. Как хороший, разумный, отважный игрок, он использовал все свои отменные способности — такие, о которых соперники его могли только мечтать.

Его удары были решительны и безошибочны — в них не было ни тяжеловесности, свойственной эпической поэзии мистера Вордсворта, ни неуверенности, присущей лирической прозе мистера Колриджа, его мячам не случалось падать, не долетев до цели, в отличие от речей мистера Брума, или проноситься мимо нее, как шуткам мистера Каннинга, он никогда не играл с нарушением правил, как «Ежеквартальное обозрение», и не пускал незасчитываемых мячей, как то характерно для «Эдинбургского обозрения». Кавана — это Коббет и Юниус в одном лице. Самый лучший игрок в мире, он никогда не падал духом и оставался самим собой или превосходил себя, даже когда ему неожиданно случалось играть с четырнадцатилетним противником. Как не мог он проиграть по причине небрежности или самодовольства, так же не способен он был сделать это из лени или из-за недостатка мужества.

Отличительная особенность его игры заключалась в том, что Кавана никогда не отбивал мяч на лету, а давал ему попрыгать, и едва тот отрывался на дюйм от земли, надежно завладевал им. В своем искусстве он не знал не только равных, но и близких себе. Говорили, что Кавана мог победить, даже отдав партнеру пол-игры или пуская в ход левую руку. У него были потрясающие подачи. Однажды ему случилось состязаться одновременно с двумя лучшими в Англии игроками, Вудвардом и Мередитом, на площадке на улице Св. Мартина. Просто неслыханно, но только с подач он двадцать семь раз пробил навылет. В другой раз он встречался с Перу, который считался первоклассным игроком, и сыграл с ним матч из пяти партий. В первых трех, решивших, разумеется, исход игры, Перу получил только одно очко. Кавана был ирландцем по происхождению и маляром по профессии.

Однажды, сменив рабочую одежду на свой лучший костюм, он пошел прогуляться в свое удовольствие по направлению к таверне «Ветка розмарина». К нему подошел какой-то молодой человек и предложил поиграть с ним в мяч. Они договорились играть по полкроны на партию и за бутылку сидра. Началась первая партия. Семь, восемь, десять, тринадцать, четырнадцать очков — и Кавана выиграл. Во второй партии все повторилось. Они продолжали играть, и Кавана почти не встречал сопротивления. «Вот, — воскликнул ничего не подозревавший партнер, — вот удар, который не смог бы отразить даже сам Кавана. Никогда в жизни я не играл лучше, а ни одной партии не выиграл. Не понимаю, что происходит». Однако они вновь приступили к борьбе, и вновь Кавана побеждал в каждой партии. Вокруг собрались зрители; они попивали сидр и без конца хохотали. После двенадцатой партии, когда Каване было забито четыре мяча, а незнакомцу — тринадцать, к ним подошел человек и сказал: «Как, ты здесь, Кавана?!» Едва услышав эти слова, ошарашенный соперник уронил мяч и воскликнул: «Что?! Я все это время надрывался, чтобы победить самого Кавану?» — и отказался играть дальше. «Однако ж, — не без гордости вспоминал потом Кавана, — даю слово, я играл, ни разу не разжав кулака».

Он часто наведывался в таверну «Копенгаген-хаус», играя там на пари или за обед. Стена, которую использовали во время игры, поддерживала дымоход из кухни, и, когда удары в стену были громче обычного, повара замечали: «Это удар ирландца!» — и бараньи ноги тряслись на вертелах. В то время как Голдсмит тешил себя мыслью, что тоже кое-где имеет успех, Кавана был всеобщим кумиром на любой площадке. Когда знаменитый мистер Пауэлл устраивал матчи с участием Каваны на площадке улицы Св. Мартина, он обычно заполнял все места на галерке, продавая их за полкроны любителям игры и почитателям любых талантов. В каком бы уголке Англии Кавана ни оказался, его тотчас окружали любопытные зрители, пытаясь обнаружить, в какой именно части его тела сокрыт непревзойденный талант. Точно так же политики дивятся, когда видят, что равновесие в Европе зависит от выражения лица лорда Каслри, или восхищаются завоеваниями Британского флота, сокрытыми под хмурым челом мистера Крокера. Кавана был не менее красив, чем благородный лорд, и гораздо красивее достопочтенного министра. У него было чистое, открытое лицо и взгляд, который никогда не уклонялся от взгляда собеседника, как это свойственно книготорговцу мистеру Меррею. Кавана был благоразумным, веселым ^ и мужественным юношей. Рассказывают, что однажды, поссорившись с лодочником у Хангерфордской лестницьг, он разделался с ним, словно с мячом, в присущем ему стиле.

Словом, сегодня сотни людей с восхищением уверяют, что от начала времен мир, пожалуй, не знал лучшего игрока и никогда не мог представить себе подобного мастерства. Кавана при жизни услышал шумные крики почитателей, вместо того чтобы удостоиться хвалы потомков, которую нельзя услышать. Покойный Джон Дэвис, игравший ракеткой, был, пожалуй, единственным, пусть и из другой области, чей успех не уступал успеху Каваны. В его игре замечательно было то, что, казалось, будто не он следовал за мячом, а, наоборот, мяч следовал за ним. Он уверенно попадал мячом даже в стену шириной в один фут. Его лучшими соперниками были четыре игрока: Джек Спайнс, Джем. Хардинг, Армитедж и Черч. Дэвис мог дать каждому из них пол-игры форы, а ведь любой из четырех названных, когда бывал в ударе, мог предоставить лучшему из нынешних лондонских игроков те же преимущества. В любом ремесле, в любом искусстве существует иерархия таланта. Однажды Дэвис победил четырех сильнейших противников в одновременной игре. Кроме того, он был первоклассным теннисистом и отличным игроком в мяч. В состязаниях на площадках тюрьмы Флит и тюрьмы при Верховном суде он мог бы выступить против самого Пауэлла, некогда непревзойденного мастера игры на открытой площадке.

Последний в настоящее время владеет собственной площадкой, и мы могли бы посоветовать ему следующую рекламную вывеску: «Войди сюда, и ты забудешь всё — себя, отечество, друзей»40. И прекраснее всего то, что ни одно, ни другое, ни третье, если взвесить их недочеты, не заслуживает нашей памяти. Кавана умер от разрьвза кровеносного сосуда, который мешал ему играть последние два-три года.

Он не раз жаловался, что тяжело переносит разлуку с кортом. Он только начал погтравляться, когда, к сожалению всех своих поклонников, скоропостижно скончался. Как мистер Пиль одобрительно отметил, что мистер Мэннерз Саттон, ньшешний спикер палаты общин, зарекомендовал себя высоконравственным человеком, так и мы скажем, что Джек Кавана был ревностным католиком, непреклонно отказьтавшимся есть мясо в пятницу, — а именно в пятницу его и настигла смерть. Мы воздали должное его памяти. Никто из нас не оскорбит Могилу, где герой лежит. Hie jacet*’.

У. Хэзлитт


Комментировать


− 2 = шесть

Яндекс.Метрика