Монах | Знания, мысли, новости — radnews.ru


Монах

Уже с самого утра Монах почувствовал беспокойство. Его обычно неторопливые хозяева засуетились что-то, засобирались. Спокойная жизнь с двумя кормежками закончилась еще раньше – с исчезновением дней за пять до этого Рыжего. На его, Монаха, веку всякое бывало: сначала, года четыре назад, исчезла младшая мама, а через год – и старшая. Он так и не понял, куда они подевались. А последние три года они жили вдвоем с Рыжим, если не считать хозяев. Теперь вот и Рыжий запропал. Не сказать, чтобы Монах трусливо отмалчивался и не ставил перед своими господами вопроса о Рыжем. Он задавал его и день и ночь: «где он, куда вы подевали моего папу?» На что обыкновенно получал от Самого старым шлепанцем. Кое-что у Монаха и раньше уже отложилось в памяти на Самого, а новые сведения продолжали поступать и откладываться. Все это требовало времени и серьезного обдумывания. Но для начала следовало признать, что и у таких людей бывают достоинства. Монах признавал, например, у Самого его очень умную и ловкую правую руку.

А все эти выкрики Самого, типа того, что с годами из Монаха вырастет настоящий Артист, потому, де, что против факта способностей не попрешь, или еще короче: «Немедленно к Куклачеву!», – все это, так обнадеживавшее вначале, принесло одни разочарования. Хозяйка была основательней Самого, надежней, но и ее приходилось сторожить день и ночь. Стражу эту когдато, еще в незапамятные времена, придумал Рыжий. Как только свет гасили, Он укладывался у Самой в ногах, так он когда-то раз и навсегда решил. Монаху же досталась гладкая, всегда хорошо пахнущая голова. Слегка пародируя черную котиковую шапку, Монах выглядел никак не слабее ее. Служить человеку – это и было ее, шапкино назначение, своей собственной нужды садиться кому-то на голову она не имела. Монах же был напрямую заинтересован Саму не упустить.

Два стража – в головах и в ногах – так было надежней. В рассуждении здорового крепкого сна это не очень удобно, но ведь выспаться можно и потом – на вешалке, а кормежку пропускать не резон. И без того Сами не очень пунктуальны, и сколько уж лет не могут отвести строго определенного времени для кормления. Они, шут их знает, когда и сами-то кормятся. Но что интересно, едят что-то совсем другое и всегда разное. Это неприятно и вызывает естественную брезгливость, как и любая нестабильность, вечно ведущая к анархии. Взять хотя бы такой вопрос, куда они каждое утро сломя голову убегают? Вот он, например, Монах, благодаря Бога, уже целых семь лет живет на этом свете, и что же? Хоть раз выходил он за порог? То есть выходил конечно, но только до лифта, когда уж очень ждал возвращения Самой. Нет, тревожно все это, все эти их нынешние хлопоты. Как бы не завезли куда-нибудь, откуда и дороги обратной нет. Вселенная ведь устроена вполне разумно и просто: большая комната и маленькая, кухня и балкон. А что там за границами этого замечательного мира, того и знать не хотелось.

А то еще свихнешься и станешь говорить такие же глупости, как Сам после шестой бутылки «Старого мельника». Когда-то, во дни своей юности был Монах игрив и резов и носился по квартире, пока язык не вывалится. Было у Монаха и вполне официальное имя, которым его нарекли при рождении. Но сплошь черный, без единого просвета, окрас и как-то вдруг открывшееся пристрастие к лампадному маслу (Сама доглядела) навели на имя Монах. Потому и еще, что в свои семь лет он ни разу не испытал настоящей нежности к какой-нибудь хвостатой симпатяге. Скажем прямей. Он даже не догадывался об их существовании и потому жил, дышал и возрастал, словно наперекор взбесившемуся именно на этом пункте миру в совершеннейшем целомудрии. Наконец, закончив сборы, Сам изловил Монаха и посадил его в новую пластмассовую клетку.

Тот хотел возразить: «вот еще новости!» и вырваться, но сверху опустилась крышка и серьезно щелкнула щеколда. Кот пробовал жаловаться самым детским, самым берущим за душу голосом, но тщетно. Клетку с сидящим в ней Монахом вынесли на лестничную площадку. «Нет, точно завезут» – с большой жалостью к себе подумало животное. «Завезут и бросят». Самое страшное, что на вопрос «куда?» у Монаха не было никакого ответа, потому что не было никакого представления о какой-либо другой реальности. Куда? – это пропасть, неизвестная жуть, место погибели. Было с чего загрустить. Когда этому симпатяге, этому, как когда-то выразился о нем Сам, выставочному коту было всего полгода, произошло ужасное. К Самому приехал очень большой и шумный человек и прямо-таки варварски грубо покидал в огромный черный мешок пятерых братьев и сестер Монаха. Того спасла только необыкновенная в его возрасте сообразительность. Он спрятался за холодильник ровно посредине его задней стенки, так что ни слева, ни справа его никак нельзя было достать. «А, хрен с ним!» – сказал, тяжело отдуваясь, большой человек и уехал на лифте вниз.

Он ухнул вниз с ужасным, кошмарным мешком, откуда доносились такие душераздирающие «мяу!», что впору было заводить международный скандал – дело о киднепинге или… чего уж там мелочиться – о геноциде кошачьего племени. С той поры у Монаха вошло в обычай при появлении в доме любого незнакомца прятаться на антресоль или куда подальше, понадежней. Иной истории, кроме этой трагической, Монах не имел, и потому приготовился насмерть стать за свои права, орать во все горло и что есть мочи и изо всех сил. В давние годы, если верить Самому, жил где-то в германских землях ученый кот Мурр. Он тем и славен был, что, несколько зная грамоте, написал свои «Ученые записки». Но ведь не изобрел же отдельную котячью иероглифику, нет, подлец, писал вполне по-человечьи, немного, правда, путаясь в артиклях. Ну, и почерк подгадил, отдавал чемто, знаете ли, этаким… Сразу видно – не человек писал. Так вот он-то, этот самый Мурр, как кот ученый, может быть, и мог бы составить нужную бумагу, скажем, в «Интернешнл-Эмнисти» или там в какой-нибудь эдакий, Гаагский, простите, трибунал. Что-нибудь в этом роде. Его, кота Мурра, разящее перо и его, пера, язвящее жало, может быть, и смогло бы начертать или оттиснуть те кровавые письмена теми кровавыми чернилами, которыми уже захлебывалось буквально и дословно хвостатое племя. Может быть, и смогло бы. А, впрочем, надежды мало.

Это уж обычное дело – стоит им только выучиться и чуть-чуть приподняться, как они тотчас же забывают, откуда и зачем вышли, кому обещались служить до последнего дыхания и, нисколько не смущаясь, в ту же минуту переходят на службу правящему классу. «Ведь я этого достоин!» Однако столь испугавшее Монаха падение в лифте оказалось просто микроскопической кучкой воробьиного дерьма, не больше, в сравнении с железным лязгом и грохотом электрички. «Неужели стучать и лязгать – это надолго?» – в ужасе думал Монах. Эта мысль толкнула другую, еще более страшную: «А может быть, еще хуже? Может быть, отныне это вообще наш новый дом? Но какой странный! Никак не угадаешь, где тут кухня, где холодильник?» Сам щелкнул щеколдой и, прихватив кота своей умной правой рукой, приподнял его к окну, утешая и одновременно показывая, где они и что происходит. Но за окном так мелькало и неслось, как никогда в длинной монаховой жизни. Очень скоро разбирать натиск всех этих новых образов не стало никаких сил. Спасая разум, котик задремал. И как же хорошо сделал! За то время, что он, накрыв голову лапой, спал, Сам, приняв не то семь, не то восемь бутылок «Велкопоповицкого козела», вышел покурить в тамбур.

Обычное дело. Но там, чего котик не видел, к нему жестко приклеился какой-то очень неприятный тип. Приклеился, пристал, прилип, как банный лист, со своими все понимающими улыбочками и ядовитым осклабом. Вдруг котик проснулся в большой тревоге и огляделся. Сама дремала на скамейке напротив, но Самого не было. Монах, легко подняв головой плохо закрытую крышку, освободился из клетки и грациознобесшумно прошествовал в тамбур. Увидев Самого, он стал привычно завивать вокруг его ног восьмерки, и невольно стал свидетелем разговора. – Чего ты до меня доскребся? – спросил Сам, и, словно отзываясь на угрозу в его голосе, где-то в глубине вагона заплакал грудной ребенок. – А ты еще не понял? Это русская электричка, а в ней ты единственный, – ядовитый недобро усмехнулся, – с такой формой носа. – А что-нибудь не так с нашим носом? – Сам потрогал свой нос, как бы проверяя его форму. – Ты – один не русский в русской электричке. – А-а-а, теперь понял, ты – что-то вроде эксперта? Так? – Ты правильно понял. – Я все могу понять кроме одного, – как бы задумчиво, почти мечтательно сказал Сам, – как там у вас на роль экспертов в такой деликатной области берут людей… вроде тебя? Хорошо зная Самого, Монах сразу почувствовал в этих словах какой-то подвох.

Монах, но не его собеседник. – Что же здесь странного? – Видишь ли, для стопроцентного славянина у тебя слишком вросшие мочки ушей. Монах, вообще-то неплохо понимавший человеческую речь, пока не понимал ничего кроме гаденьких интонаций с обеих сторон. Но шерсть на нем по инстинкту начала ерошиться. Две-три искры с треском слетели со шкуры. Парень был нахрапист, но вдвое моложе Самого. Он еще не родился, когда лет сорок назад, а, может, и больше, с самого-самого верха пошел этот едкий дым. – Сильно-больно умный? По роже захотел? – спросил, ядовито осклабляясь, тот тип. Хотя это была только запоздалая реакция на вросшие мочки, Монах понял фразу как объявление войны и вдруг заорал на парня таким грозным голосом, какого Сам никогда у него не слышал. Так ночью во дворе орут друг на друга битые с рваными ушами бойцы. – Останови своего, чего он орет! – немного струхнул парень. – Порода такая. Кот черный, московский, сторожевой. В данном случае защищает хозяина, – сказал Сам и продолжил, – а вот чего действительно очень хочется, так это пос…ть. – Вот так все вы юлите и хитрожопите. – Ну это ты зря. После пива сильное желание оправиться, я бы сказал, при – ссуще человеку. А потом кто эти, как ты говоришь, все вы? – Я по-моему отчетливо сказал, кто эти все вы. – Скажи, я правильно понимаю, что ты испытываешь неприязнь к инородцам определенной национальности?

– Чего ты дурака валяешь? Я же сказал, какой национальности. – Но обыкновенная политкорректность не позволяет… – Брось! Мы здесь в тамбуре, а не в телевизоре. – Это – как посмотреть… Буквально еще несколько минут назад мы действительно были в тамбуре, но сейчас это уже не тамбур, а страница моего рассказа. И здесь не металл под нами лязгает и грохочет, а только слова об этом. – Что? Может быть, я уже и в рожу тебе не могу дать? – Исключено. Ни один редактор не пропустит. – Ну, вы ловко устроились… – Мы-то устроились, а ты-то, ты-то знаешь, для чего пиво пьют? Чтобы по-бла-го-душествовать. Но с тобой не закайфуешь. – Так ты что, пьющее лицо определенной национальности? Не смеши. Они же не пьют, – сказал он с гордостью за себя. Ему понравилось, что эти с ним никогда не закайфуют. – Почему ж? Я с пяток лет ехал на такой русской электричке, на какой ты со своими мочками вряд ли катался. Станколит называется. Там научат. – Догадываюсь кем ты там был, снабженцем, наверно… – Не угадал – станочником. На Станколите было всего два лица такой национальности – начальник финансовосбытового отдела, что как бы естественно, и я – фрезеровщик. – Рассказать своим – не поверят, что я попал в такую переделку, или, как ты говоришь, в рассказ. А этот? – показал он глазами на кота. – И этот из рассказа.

Точнее даже так, рассказ-то не о нас с тобой, а о нем. – Опять обычные ваши увертки, – сказал парень. – Короче так, – он поплевал на свою сигаретку, – молись своему Богу определенной национальности, что я тут схожу и заодно навсегда выхожу из твоего поганого рассказа. Догадываюсь, как ты все это подашь. Тут вы – умельцы. – И он мужественно сжал губы, давая понять об окончании разговора, чтобы и тень подозрения о возможном между ними компромиссе к нему не пристала. Может быть, вспомнились в этот момент товарищи по борьбе?.. А Сам погладил кота и сказал: – Хвалю! Ты мне очень помог. Да-а-а! Если бы Черный, то бишь Монах, весь этот бредовый разговор мог уразуметь, – а коты надо, пора это признать, не просто сообразительны, а прямо умны и даже глубокомысленны, – то, возможно, он и прозрел бы тянущийся за Самим шлейф, да что там шлейф, целую тяжело груженную арбу вечной гонимости, ровно бы тот был не больше не меньше, чем и сам Монах – всегда, вечно подозреваемый во всех тяжких черный кот. Не более черного кота. Откуда, спрошу, у обоих эта горькая складка ума, эти горестно тяжелые веки (поднимите, поднимите мне их!), эта вечная во взгляде и нерастворимая никакими, даже и самыми лучшими сортами пива печаль? А «Хольстен» пробовали? Неужели даже «Хайнекен» бессилен? Пожалуй, что так. Горечь горечью не зальешь. Как сказал поэт:

Пиво горькое на солоде
Затопило мой покой.
Все хорошие, веселые,
Один я – плохой…

Скоро ли сказка сказывается, не знаем, но только в конце концов перестало лязгать и мелькать, и все пассажиры благополучно до чего-то доехали: и Монах, и Сам, и Сама. И сразу пересели с гремящего на шуршащий. Эта поездка была значительно тише и приятней. И приятней еще тем, что по сегодняшним меркам быстро закончилась. Оставалось только немного пройтись. В незнакомом дворе, где его сразу же выпустили, Монаха ожидала приятная неожиданность – кто-то очень знакомый, едва ли не оплаканный уже им его рыжий Папа? Но в этом еще не было полной уверенности, пока тот, подойдя, не начал привычно облизывать Монаха, как бы прописывая его по новому месту жительства. Однако монахова рана была не наружной, а внутренней. И битый месяц он шершаво страдал и притирался, и, как рассказывают, не всегда был адекватен, и жил на чердаке, и всего и вся пугался. Пока не подружился с совсем юным и маленьким, но страшно опытным Белым,

с тяжело провисающим от вечного обжорства, а может быть, и рахита, – животом. Но таким веселым, стремительным, снующим. И Белый, как вполне бездомный, и никаким воспитанием неискалеченный, к счастью, совершенно ничего не знал о том, что черные – какие-то не такие, что черных следует избегать. Если конечно не хочешь себе несчастья. И по этой ли, по другой ли какой причине Белый постепенно сблизился и подружился с Черным. То-то они напрыгались и набегались по дорожкам запущенного сада. И Черный не сразу, конечно, но перестал удивляться тому, что устройство Вселенной противоречивей, сложнее его ранних, теперь с высоты опыта, таких смешных представлений. И перестал удивляться тому, что на этой, не такой уж маленькой Земле, есть странные места, где зелень растет не в горшках, а прямо из пола. И тому – что Сама этих полов никогда не моет, как дома, а моют их теплые дожди и ливни. А яблоки по ночам падают и падают в траву и на дорожки сада и на тебя и пребольно бьют иногда по темени.

Тому, наконец, что его кормилица Сама – это сама доброта, а Сам – абсолютно непьющий и вполне терпимый мужик. Целый день, не разгибаясь, сидит на лавочке и обрабатывает яблоки. Не сразу, ох, не сразу, но пошло дело, вошло в колею. С умилением взирал Сам, как Монах, обратившись мордой к иконам, смиренно выслушивает утренние молитвы. «Они закона Божьего никогда не нарушают, не то что мы, – еретичествовал Сам в своей душе, – кому бы и спасаться и спастись, как не им? «В дому моем обителей много», – говорит и Господь». Глядя на скачки и пробежки Белого и Черного, Сам иногда говорил, со свойственным ему несколько неуклюжим юмором: «Вот вам прекрасная и полная иллюстрация к стихотворению Маяковского «Блэк энд Уайт».

В целом же, глядя на него, Черный мог бы заключить, если бы оставалось на то время: Сам спокоен и счастлив, что живет в самом сердце русской глубинки, в стороне от больших дорог, и вокруг – хорошие все, русские люди. Определенной национальности. Те самые, что никогда ни словом, ни взглядом не оцарапали его: не свой, мол, ты брат. Более или менее приличные мысли приходили в голову Самому между двумя затяжками. Так он и подумал однажды о котах: «Почему они так скоро сдружились? Происхождение, возраст и опыт – совершенно разные. Но должны были сойтись и сошлись. Альбинос и Черный всегда сойдутся, потому что Черный – то же выпадение из нормы, что и Белый, так сказать, негатив белой вороны. И, может быть, та же ворона, что и я сам».

Владимир ГЛЯНЦ


Комментировать


7 + = тринадцать

Яндекс.Метрика