Напряженность поиска литературного стиля

О критике

О критике

Напряженность поиска литературного стиля, выдвигаемого как объективная неотложная потребность эпохи, в творчестве наиболее талантливого, наиболее народного представителя эпохи еще усиливается стечением личных причин. Пушкин — человек и литератор — постоянно сталкивается в жизни с жестокой неизбежностью нарушения своего жизненного идеала: тут и унизительные в его понимании приемы журнальной перестрелки с официозной и иной реакционной печатью, и торговля с книгоиздателями, и даже необходимость закладывать в ломбард болдинских крестьян и пр.

В одном из писем 30-х годов сквозь полушутливый тон извинения (поэт не прислал стихов, на которые надеялся издатель альманаха) прорывается и невеселое признание: «Ради бога, не сердитесь, а лучше пожалейте меня за то, что мне никогда не удается поступать так, как мне следовало бы или хотелось бы» (15, 39 и 316). Жизнь в целом складывалась дисгармонично, не так, как «хотелось бы», идеальный стиль (не узко сословного значения, а по-пушкински высшего, человеческого, и потому народного20) не выдерживался,— и тоска по идеалу гармонии устремлялась в одну по преимуществу форму жизненной активности — в художество, в словесность. Прочувствуем с этой стороны знаменитые стихи:

…И ведаю, мне будут наслажденья
Меж горестей, забот и треволненья:
Порой опять гармонией упьюсь,



style="display:inline-block;width:240px;height:400px"
data-ad-client="ca-pub-4472270966127159"
data-ad-slot="1061076221">

Над вымыслом слезами обольюсь…

Так что и в этом смысле литература была для Пушкина буквально делом жизни: она была его общественной долей участия в творчестве жизни, в ее обновлении — и она же была тем практически единственным путем, на котором поэт осуществлял свой личный идеал прекрасного гармонического стиля жизни. Итак, утверждая исключительную власть стиля в пушкинском сознании, мы в свете сказанного полагаем эту власть наделенной большой внутренней содержательной силой — большей, чем иногда предполагается. Так, первоначальный взгляд видит и в лучеобразном пересечении фортепьянных струн лишь легкую ажурную конструкцию, не подозревая, что в ней заключено давление в двадцать тонн.

Именно та сторона художественного единства произведения, которую мы называем стилем (или образно-эмоциональным «ладом», «тональностью» и т. п.21), очень влияет не другие его стороны, лишь только исходный замысел начинает строиться в образных формах, в их складывающемся и все более крепнущем смысловом ритме, лишь только эти формы начинают «обрастать» словами. Влияние Пушкина на русскую литературу одним словом не определимо — так оно значительно. В незнании или неучете опыта родоначальника нельзя упрекнуть ни одного крупного русского писателя. А между тем Д. Д. Благой обратил внимание на очень интересную сторону дела: «Подавляющее большинство, притом самых замечательных, самых зрелых созданий Пушкина не имеют, так сказать, прямого литературного потомства».

Говоря конкретно о прозе, Г. А. Гуковский замечает, что пушкинская «прозаическая манера» «не была в ряде своих специфических черт унаследована пи великими, ни второстепенными писателями» последующей поры 23. Если обратиться к нашему предмету, то оказывается, что собственно пушкинский стиль непосредственно унаследован сравнительно немногими великими прозаиками XIX в., влияя почти на всех поэтов. Собственно пушкинская традиция в стиле поэзии — это выходящий из берегов поток, в котором Лермонтов, Некрасов, Тютчев, Блок, Маяковский крепко преемственно связаны. Пушкинская же стилевая традиция в прозе— более узкий и прерывистый путь. Восторженное отношение Гоголя и Достоевского, уважение Толстого к пушкинскому совершенству — скорее в теории, чем в собственной практике. Только Лермонтов (преимущественно «Герой нашего времени») и Тургенев — и лишь в каком-то далеком

«конечном счете» Чехов. Русская новеллистика XX в. прошла под знаком развития или заимствования стиля Чехова, в котором (стиле) собственно пушкинского, кроме общих свойств «точности и краткости», осталось немного, да и то потоплено в толстовском «колупании» и психологическом анализе. Любопытно, что когда М. Зощенко сочинил «Шестую повесть Белкина», то это была лишь осознанная стилизация, нарочитая и очень субъективная подделка под стиль, воспринимаемая как что-то очень милое, чуть-чуть напоминающее дорогой образ, по уже несколько архаичное. Между прочим, тот же Зощенко в предисловии к своей стилизации (которую он и сам называет попыткой «копии») замечает: «Иной раз мне даже казалось, что вместе с Пушкиным погибла та настоящая народная линия в русской литературе, которая была начата с таким удивительным блеском и которая (во второй половине прошлого столетия) была заменена психологической прозой, чуждой, в сущности, духу нашего народа».

На фоне богатой юбилейной литературы 1937 года эти слова могли представиться несерьезной выходкой юмориста, вдруг взалкавшего глубокомыслия. Между тем это суждение, во многом неверное, серьезно. Мы не можем принять в нем мысль о якобы чуждости духу русского народа психологической прозы или о погибели вместе с Пушкиным настоящей народности (впрочем, и Зощенко говорит лишь: «иной раз казалось…»). Но самая мысль о завершении Пушкиным какой-то традиции заслуживает внимания; она вовсе, кстати, не «зощенковская», а более старая. Нельзя не вспомнить здесь суждений Блока («из числа» его «бесчисленных мыслей такого порядка», по признанию поэта), относящихся к периоду, когда Блок, преодолевая декадентство, с отчаянной надеждой изучает классику. После Пушкина, по его мысли, «наша литература как бы перестала быть искусством, и все, что мы любили и любим (кончая Толстым и Достоевским),— гениальная путаница.

Этого больше не будет и не должно быть (говорю преимущественно о «разливанном море» бесконечной «психологии»)». Не будем спорить с Блоком по поводу «путаницы», «разливанного моря» и проч. Но очевидно, что отличие стиля прозы Пушкина от последователей, очерченное здесь так категорически и сердито, занимает внимание и такого чуткого художника. Родоначальник русской классической прозы, которому вечно она обязана, уходя, на продолжительное время замкнул ее со стороны стиля. «Он оставил нам прозу пленительную и совершенную, но тайну своего мастерства унес с собой»,— замечает Г. О. Винокур. Он оставил общую традицию «точности и краткости», простоты и изящества, оставил образцы единства всех этих свойств, но не оставил, как говорится, открытой лаборатории, не увлек прозу на свой стилевой путь.

Даже Гоголь — ближайший преемник, младший современник и в известном смысле литературный крестник — еще при жизни Пушкина создает свою прозу, совершенно отличную также и по стилю. Можно себе представить, как непохоже на Гоголя выглядели бы пушкинские «Мертвые души», если бы он захотел сам их написать!

В. Д. Сквозников


Комментировать


+ 1 = пять

Яндекс.Метрика

Знания, мысли, новости - radnews.ru