Очень красноречив «Роман в письмах». Он как бы прямо напрашивается на упрек: «где ж тут поэзия? Одна публицистика!». Тут уже почти стерта и без того весьма туманная грань между пушкинским художеством и пушкинским «нехудожеством» и обнаруживается во многом единая целевая направленность прозы. Особенно 8-й отрывок примечателен: в письмо Владимира прямо с незначительными сокращениями инкрустирована заметка Пушкина о памятнике Минину и Пожарскому, а также вставлены рассуждения об упадке «древних фамилий» и о подлинной «аристокрации». Их находим мы также и в отрывке «Несмотря на великие преимущества…». Несправедливо видеть в этом лишь сословную суетность.
Надо учитывать общую тенденцию, далеко не узко сословную, как мы стараемся показать. Уже в «Повестях Белкина» Пушкин пробует новый повествовательный «ключ», который прямо зависит от идейно-тематических изменений. Если в «Выстреле» рассказ Белкина по стилю не отличается от вставных рассказов Сильвио и графа, если, следовательно, самый рассказчик выступает лишь композиционной условностью, то в «Метели» или «Барышне-крестьянке» обнаруживается повышенная простота, подчеркнутая бесхитростностью повествования, как первое следствие отхода от «светской» темы и проблематики, приближения к миру более естественных и в этом смысле человечных связей. Безвременная смерть завершает искания Пушкина в области прозаического стиля «Капитанской дочкой». Под последними ее строками стоит дата: «19 октября 1836 года». Знаменательное совпадение: к этой дате приурочено и последнее обращение Пушкина к лицейской годовщине, упомянутое выше, в котором обнаруживается глубокая зрелость мысли о жизни. Не найдя удовлетворительного для себя решения идеала жизненного поведения в стиле «светских» повестей, поэт при обращении к замыслу подлинно народного звучания создает иной стилевой тон. Очень важно понять самое здесь трудное: каков этот тон?
И прежде всего: кто рассказывает нам повесть из времен пугачевщины? Очевидно, и для самого автора это очень важно: недаром Петруша Гринев рассказывает даже о том, что он и не видел, а знает лишь по преданию,— о поездке Маши в столицу. Вопрос о роли рассказчика довольно запутан, но некоторые отправные точки могут быть ясны с самого начала. Ясно, что Гринев — не «второе я» автора. Равным образом ясно, что собственно пушкинский взгляд не начисто заслонен условным «гриневским» восприятием явлений жизни, что это все же Пушкин говорит о них, а не постороннее и вполне чуждое ему лицо.
И, наконец, ясно, что мало чему помогает такой, приблизительно, путь рассуждений: предвидя цензурные затруднения, «автор как бы прячется за рассказчиком, снимая с себя, таким образом, ответственность за освещение событий», поэтому все не устраивающие нас суждения о «русском бунте» о жестокости «злодея», о благородстве императрицы и т. п. мы относим прямо к социальной психологии Гринева, а мысли о красоте человека из народа, отважного повстанца, о душевной отзывчивости простых русских людей и т. п. мы относим прямо к мироощущению поэта.
Подобное расслоение единого художественного мира повести на сферы собственно пушкинскую и собственно «гриневскую» неверно теоретически (произведение — не механический состав частей)и неплодотворно практически. Разобраться в этом вопросе помогает подход со стороны стиля, прежде всего со стороны тех содержательных задач, которые Пушкин стремился решать в стиле прозы. А кроме того, «Капитанская дочка» сама в свою очередь помогает понять важные особенности и перспективные возможности пушкинского стиля.