История субъективности и становление российских традиций автобиографического письма | Знания, мысли, новости — radnews.ru


История субъективности и становление российских традиций автобиографического письма

Нет описания более сложного, чем описание самого себя

Нет описания более сложного, чем описание самого себя

Субъективность; автотекст; дневник; самоанализ; личность; масонство.

Статья посвящена проблемам, связанным с автобиографическим письмом в его российской ипостаси. Автор указывает на специфические условия, в которых шло становление жанров самоописаний в XVIII в. На примере текста масонского дневника 1770-х гг. рассматривается установка масонской традиции на самоанализ, повлиявшая на складывание традиции российских эготекстов. Источники личного происхождения (дневники, мемуары, автобиографии, исповеди, автобиографическая проза, частная переписка) составляют важную группу видов исторических источников, функцией которых является установление межличностной коммуникации и автокоммуникации.

Подобные тексты, в последнее время характеризующиеся в терминах «автобиографическое письмо», «автотексты», «эготексты», все чаще привлекая внимание исследователей – не столько для использования отраженной в таких источниках исторической информации, сколько для изучения характера преломления ее через сознание участника или наблюдателя событий [см., напр.: 16; 14; 13; 15; 11; 4; 5]. Известно, что источники личного происхождения «наиболее последовательно воплощают процесс самосознания личности и становление межличностных отношений» [10, с. 466]. Феномену эготекстов приписывают роль «включения» функций самоанализа, переориентации интереса человека с привычного изучения внешнего мира на исследование внутренних оснований собственной личности. Т.о. создание автотекстов, появление которых обычно связывают с переходом обществ к Раннему Новому времени, способствует самоопределению, соотнесению себя с эпохой, демонстрирует осознание уникальности своей жизни. Появлению подобных произведений должно сопутствовать изменение ценностных ориентиров общества, связанное с осознанием ценности личностного, индивидуального начала.

Специфика становления данного жанра в российской традиции требует рассмотрения социокультурных предпосылок их появления. Эпоха культурного слома, в которую Россия вступила с XVIII в., на наш взгляд, стала наиболее значимым периодом интеллектуальной предыстории современности. Российская цивилизация как пограничная (по отношению к Западу и Востоку), аграрная по характеру и «периферийная» по своему генезису (не будучи прямо связанной с наследием античной цивилизации) не могла не иметь особенностей развития в сфере письменной традиции. Эпоха Просвещения, сопровождавшаяся «трансфером» новых практик, внесла новую логику в развитие письма, «сочинительства», литературного творчества. Возникали новые формы интеллектуальной коммуникации, различные слои населения втягивались в новые процессы, деформируемые «силовым полем» старой традиции. В отличие от мировой и европейской культурной истории, уже в XIV–XV вв. богатой авторизованными жизнеописаниями, история русской литературы не может похвастаться таковыми, – указывает Н.Л. Пушкарева. Первым русским произведением, которое – с известным допущением – может быть отнесено к автобиографическому жанру, считается «Житие» протопопа Аввакума [9]. Заметим, однако, что появлению развитых автобиографических текстов в России предшествует развитие ряда «переходных» жанров – различные виды «авторских» письменных текстов (расспросные речи; челобитья, подкрепленные рассказом о своих служебных заслугах перед государем и незаслуженных обидах; служебные записки, служебные и семейные хроники, заполняемые служащими делопроизводственные формуляры).

Для этих текстов характерно внимание авторов лишь к внешним обстоятельствам своей биографии – краткие, выдержанные в бесстрастно-отстраненных тонах отметки о родословии, предках, прохождении службы, парадах, маневрах, пожаловании чинов и наград [12, с. 48]. Российские же автобиографические повествования с особым акцентом на своей индивидуальной жизни в XVIII в., остаточно немногочисленны даже для дворянского слоя. Само «упражнение в писании», т.е. систематическое занятие письмом (и тем более сочинительством) как практика вплоть до последней четверти XVIII в. находилось на стадии становления [1]. На «новизну жанра» порой указывает и нередкое определение «своеручные» (применительно к запискам). Еще одно препятствие – это общая неуверенность в праве на письменный рассказ о себе. Можно выделить факторы, обуславливавшие обращение к формам самоописаний: авторы обычно указывают на «уникальные» жизненные обстоятельства, заставившие их обратиться к письму – одиночество после смерти родителей, экстренная необходимость заполнения досуга и т.п. Так, желание «оправдать» свое намерение писать автобиографию князь Б.И. Куракин объясняет необходимостью занятий во время лечения на водах («вместо забав иных и провожаючи бытность ту безскучно, то описал и желаемое свое получил»). А.Т. Болотов оказался после смерти родителей в одиночестве в возрасте 16 лет, и, перечисляя свои занятия в деревне, пишет: «…упражнение мое состояло в писании.

С самого малолетства имел я уже к тому некоторую охоту и всегда, бывало, что-нибудь марал и списывал». Во второй половине 1750-х гг. лишь оказавшись в «карантине» Е.Р. Дашкова, по ее словам, начала сознавать, что «одиночество не всегда бывает тягостно». Ранние «самоописания» несут следы синтетичности жанров (желание держаться в рамках семейной хроники отличало и дворян, и купечество; для преуспевающих купцов конца XVIII в. было характерно ведение хозяйственных дневников и т.п.). У образованных разночинцев, как правило, не было амбиций для жизнеописаний, но их автотексты как описания скитаний и бедствий появлялись в кризисных ситуациях. Таковы самоописания дворового человека князей Голицыных Смирнова (пытавшегося бежать в 1785 г. за границу), «Несчастные приключения Василия Баранщикова, мещанина из Нижнего Новгорода» (скитавшегося по миру в 1780-1787 гг.), и некоторые другие биографические «повести», нацеленные не столько на «самовыражение», сколько на оправдание или привлечение читателей. Необходимая привычка к письму как повседневной практике отличает прежде всего тех дворян и разночинцев, которые встроены в управленческие структуры и имеют навык регулярного письма или архивирования (последнее способствует составлению личных архивов [2]).

Есть взаимосвязь феномена архивирования с развитием мемуарных жанров: так, И.М. Долгоруков, начиная мемуары (1788), сообщал: «в книгу сию включены будут все достопамятные происшествия, случившиеся уже со мною до сего года и впредь имеющие случиться. Здесь же впишутся копии с примечательнейших бумаг, кои будут иметь личную со мною связь и к собственной истории моей уважительное отношение» [3]. Однако, помимо навыка письма при создании автобиографических текстов было важно осознание автором специфики жанра, и здесь могла бы в первую очередь помочь начитанность, личное знакомство с образцами эготекстов. Но большинство русских авторов, кажется, писало свои мемуары или автобиографии изолированно друг от друга, не имея возможности знакомиться с имеющимися произведениями и ориентируясь на косвенные данные об опытах этого рода. Важные сдвиги, на наш взгляд, в российской традиции эготекстов дала установка на самоописание, которую предлагала россиянам европейская масонская традиция. Как отмечал Ю.М. Лотман, говоря о новом типе поведения, для масона его деятельность – внутренняя работа, служение идее.

Важнейшим средством духовного самосовершенствования признавалась уединение, привычка к внутренней (кабинетной) работе: член ложи, «в доме своем он николи не тратит драгоценного времени в забаве карточной или в негах столовых, но, яко истинный воин Христов»; «дом его есть храм, в котором он, упражняясь в познании себя и в чтении божественных книг… непрестанно сам с собой борется, …упражняется кротостию» [8, с. 63]. Особым авторитетом пользовался Иоанн Масон, который изложил основы «науки самопознания» в своей книге «О познании самого себя». Мы знаем примеры нескольких дневников, созданных масонами; среди них, пожалуй, наиболее известна «Повесть о себе самом» И. Елагина, которая, несомненно, отличается достаточной рефлексией. Но, заметим, рукопись эта, создавалась во второй половине 1780-х гг., как, в прочем, и почти все «развитые» масонские автотексты. Представляет интерес пример более раннего текста – публиковавшийся лишь в отрывках [6, с. 1-15] дневник Алексея Яковлевича Ильина (1775-1776)2 . Автор – выходец из провинции, 21 года, сын канцеляриста Ростовской духовной консистории и сам мелкий канцелярский служащий Герольдии при Сенате.

Это – один из типажей эпохи Просвещения в России, соединивший в себе черты, казалось бы, несовместимые: член масонских организаций, связанный многочисленными знакомствами с довольно статусными «братьями», затронутый влиянием Просвещения и при этом весьма набожный человек – православные праздники он описывает часто и подробно (обращавшееся к эзотеризму русское дворянство вполне сохраняло православную воцерковленность) [7]. Способность Ильина к ведению регулярных записей довольно бойким стилем (с правописанием практически без ошибок), конечно же, связана с его службой – видимо, сказался психологический феномен многократного переписывания бумаг в Герольдии. Дневник, озаглавленный «Дневныя записки мои», Ильин начал создавать по совету друга, также масона, и неслучайно дневник открывается записью «Господи, благослови на добрые дела» (правда, из числа добрых дел присутствуют только пожертвования небольших сумм – «дал на бедных…»). Однако, совершенно очевидно, что автор не знаком с образцами дневников (да и где бы ему с ними знакомиться), и здесь нет и речи об «исповедальности» и рекомендуемом масонами самоанализе.

То, что советчики Ильина ориентировали его на «личный» характер дневниковых записей, видно из фразы на одном из первых листов: «Поутру… были в Сенате, и тут ни чево партикуляраго не было, как только что утешались в речи тою особою, которую вчерась в саду видели» (Курсив мой. – И.К.). День за днем, подробно юноша описывает каждый шаг своей жизни: отмечает, что делал на службе, у кого гостил, как развлекался, какие ботинки купил и какие церковные службы посетил. Упоминает он и шалости («слушали под окошками»), и пьянство, и местные сплетни. Его сведения о масонских ложах кратки и лишены пиетета («в вечеру читал М. Катехизис»; «сперва была мастерская, камер-юнкера Куракина приняли, потом Якосская, …а потом уже ученическая …у меня зделался было обморок от лихорадки, а она зделалась еще в доме у Алексея Петровича от выпитых четырех стаканов квасу» 3 . Имея в виду проблему становления жанра эго-текстов, можно заметить, с каким трудом давалось автору данного дневника разделение на частное и публичное, «приватное» и «внешнее».

В тексте присутствуют рассказы о понравившихся девушках, впрочем, чаще всего они облекаются в стереотипные книжные фразы («встретившаяся особа встревожила мой дух, сердце и мысли»). Однако, при анализе текста важно констатировать даже небольшие подвижки в сторону «интимности» записей: с течением времени Ильин втягивается в изложение и к концу текста изредка «поднимается» до фиксации своих эмоциональных состояний. Вот запись, которая уникальна для данного дневника: «ныне после дождя …вечер прекрасной, воздух чистой и на небе ни же одново облачка не видно, даже так хорошо, что не сошел бы и с ума… был как будто в каком нибудь смущении» 4 . Характерно, однако, что свое возбуждение этот юноша тут же «снижает» и (как человек набожный), кажется, объясняет «бесовским соблазном». Далее («в разсуждении неспокойства моей внутренности») он принимает меры в духе следования народным приметам – «отменил… тем, что обнову на себя надевал… ибо всегда обыкновение, что есть у старинных людей, чтоб всякое новинькое надевать в Праздники первой раз. Что я тем самым и доказал».

Здесь для нас важен не вопрос о соотношении мистицизма и набожности в религиозной жизни русских адептов эзотерического знания (хотя важно и это), а именно факт рассказа автора о своем состоянии. Еще один эпизод «самоанализа» возник, когда приехавший из Москвы в Петербург (где уже находится Ильин) товарищ смутил его покой: «сказал имя сердца моего обладательницы… которая живет еще и поныне в моем сердце. Она не здорова, говорил он…, чем привел меня в некоторое о ней чувствительное сострадание… А о прочем что ни говорил, кажется пустяками, от него выдуманными, а может быть и правильно. Однако в том двояко мыслю» 6 . Это единственный для данного дневника случай, когда автор, пусть намеками и коряво, но – говорит не только о своих эмоциях, но и о своих мыслях.

И нам этот сдвиг кажется довольно существенным. Итак, можно констатировать, что изучение и психологическая интерпретация текста дневника 1775-1776 гг., выявление сдвигов в сторону авторского самоанализа помогают в определенной мере выявить ход становления жанра самоописаний в российской традиции. И, в заключение, о подходах, используемых в эгоистории: из текста любого автотекста неизбежно «вырастает» его автор, и исследователь текста вольно или невольно воссоздает для себя образ этого персонажа, пользуясь (как замечает специалист по исторической психологии и психологической культурологии В.А. Шкуратов) «средствами, близкими к художественному творчеству». Из этого следует сам метод интерпретации эготекстов – привлечение исторической психологии (объяснение мотивов поведения исторического персонажа) в сочетании с исследованием общеисторического контекста источника.

И.П. Кулакова


Комментировать


восемь + = 10

Яндекс.Метрика