Нечаянно пригретый славой | Знания, мысли, новости — radnews.ru


Нечаянно пригретый славой

1_1_2

Халтура для актера — второй хлеб. А уж в наше время, наверное, даже основной. Под неблагозвучным словом «халтура» не следует понимать обязательно что-либо низкопробное или плохо сделанное, — вовсе нет: «халтура» не исключает определенного художественного уровня и даже некоторого творческого горения. Для актера «халтура» то же самое, что для шофера — «калым», для слесаря — «шабашка», и т.д., то есть неожиданно подвернувшаяся за пределами театра работа с последующей оплатой вне стен родной бухгалтерии. Проведение новогодних елок, режиссирование в кружках художественной самодеятельности, ломание скоморохами и зазывалами на массовых гуляниях, конферанс на концертах, всевозможные «левые» спектакли, начитки на радио, съемки на телевидении — все это и многое тому подобное и называется «халтурой». Честно халтурящего актера ни в коем случае нельзя путать с «халтурщиком» в обычном понимании этого слова, то есть с работником недобросовестным, корыстолюбивым и часто даже выпившим.

И если уж строго следовать терминологии, то даже для обожаемых нами кинозвезд, чьи трудовые книжки покоятся в отделах кадров академических театров, киносъемки — тоже халтура, каких бы «оскаров» они потом ни получали. Традиционно «золотым» сезоном актерской халтуры считается новогодняя декада, когда в театре идет борьба за каждую красную шубу и каждую седую бороду, а сорокалетние актрисы с помощью густой косметики, легкомысленных париков и пионерского задора превращаются в очаровательных Снегурочек. Но в этот раз Большая Халтура обрушилась на театр на исходе мая, в ту замечательную пору, когда листья уже распустились, а капризное северо-западное лето еще не началось.

Было тепло, над городом сияло солнце, а в городе заваривался грандиозный праздник 1000-летия Крещения Руси, который приурочили к дню памяти равноапостольных Кирилла и Мефодия и назвали «Днями славянской письменности». Новгород бурлил: по улицам сновали всевозможные устроители и украшатели с этикетками на груди, вывешивались транспаранты, приводились в порядок газоны, строились трибуны, помосты и пирожковые ларьки, целыми пассажирскими составами по утрам прибывали очень и в меру именитые гости. В программу праздника входили многочисленные встречи, конференции, митинги, народные гуляния и даже крестный ход, а «гвоздем» его должно было стать грандиозное действо, этакое невиданное доселе театрализованное зрелище небывалого размаха и уровня.

Вот уровеньто и призваны были обеспечить приглашенные по этому случаю актеры новгородского театра. А бремя замысла и его воплощения легло, как всегда в таких случаях, на могучие плечи знаменитого нашего Режиссера-Постановщика Массовых Зрелищ. Сам Режиссер — личность незаурядная и в истории новгородской культуры даже уникальная. Он творил не просто широко — он творил глобально! В его праздничных затеях бывали задействованы эскадрильи самолетов и десантные подразделения, сотни поющих и танцующих ансамблей, конно-спортивные школы, целые флотилии и устрашающее количество пиротехники.

Если б он на какой-нибудь юбилей Октября пригнал по Волхову «Аврору» и шарахнул из нее по Кремлю, я бы не удивился. Особенно же мое воображение поразила цифра, коей, помнится, исчислялись надувные шарики в смете одного из таких представлений: я так и не сумел определить это астрономическое число, сколько раз нули ни пересчитывал. Отобрав десятка полтора актеров, Режиссер в двух словах объяснил нам смысл предстоящей работы: — Нужно будет в лицах показать все исторические пласты новгородской культуры с особенным акцентом на литературу. Вы будете изображать великих русских писателей, которые были в Новгороде, писали о Новгороде, или как-то с ним связаны… Костюмеры в курсе, ваш гример — тоже: подбирайте костюмы, усы, парики, завтра в 12 — репетиция… Наступило летнее солнечное «завтра». Оделись мы в одной из комнат Путевого дворца, заклеили лица, и… Боже, что это была за компания! Такая сделала бы честь любому Союзу писателей: Кирилл с Мефодием, Лермонтов, Радищев, Герцен, Есенин, Горький, Державин, Достоевский, еще кто-то, — вобщем, хрестоматия в лицах. На мою же долю выпала почетная и ответственная задача быть на этом празднике Пушкиным.

На Пушкина, честно говоря, я мало похож. Точнее сказать, не похож вообще. Но в данном постановочном решении это было и неважно, ибо славный наш Режиссер не изменил и на этот раз вселенским масштабам своего творчества. «Сценой» должен был служить только что открытый для пешеходов Горбатый мост, особенно центральная часть его, а «зрительным залом» — оба берега реки. Понятно, что на таком расстоянии не то что черты лица — даже рост трудно определить. Так что проблема внешнего сходства (вернее, несходства) была снята мудрым режиссерским ходом еще до того, как возникла. Черный сюртук покроя той эпохи, белая манишка, трость, цилиндр, густые бакенбарды — вот вам и Солнце Русской Поэзии. Вышли мы на исходную, к мосту. Там царила выжидательная, предрепетиционная атмосфера: рысью носились по аллее бравые дружинники и псы-рыцари из конно-спортивной школы, перекуривали бояре, на травке красны девицы в кокошниках жевали бутерброды. Охрипший Режиссер с воспаленными глазами и неизменным мегафоном на ремешке подошел и еще раз объяснил нам, что на мост следует не ломиться сразу всей пишущей братией, а восходить по одному, строго по очереди, потом каждому нужно остановиться на середине, произнести свой текст (естественно, заранее записанный на фонограмму), и с достоинством следовать далее, на противоположный берег.

Меня он проинструктировал так: — Доедешь до середины моста, выйдешь из кареты, подойдешь к перилам и прочтешь стихи. Как только услышишь выстрел — снимай цилиндр, садись спокойно в карету и езжай дальше. Я поблагодарил судьбу за то, что после выстрела мне придется всего лишь снять цилиндр, а не падать с моста в воду, и отправился искать своего возницу. Надо сказать, из всей нашей компании классиков личных экипажей удостоились только Радищев, Лермонтов и я, остальным предстояло топать пешком. Ну, мы с Лермонтовым — это понятно, но Радищев… Да, понимаю — правозащитник, понимаю — пострадал, а все же… Лучше б уж Гаврилу Романовича подвезли, — мне старик с детства симпатичен… Хотя — какое мое дело: режиссерское решение, как и приговор потомков, не обсуждается. Мне здесь нравилось все: погода, предпраздничная суета, собратья по перу, мой извозчик, его лошадь, и даже колючие бакенбарды не отравляли этого светлого чувства. — Приготовились, начинаем! — прогремел над городом режиссерский мегафон.

И сразу весь этот пестрый табор — кокошники, лошади, копья, великие писатели — пришел в движение и стал смещаться в сторону моста. На мост выходили и выезжали в четкой последовательности, согласно сценария. Когда подошел мой черед, я вскочил в карету, крикнул кучеру: «Пошел!» — и потрусили мы медленной рысью. Вдруг, не проехав и половины дистанции до середины моста, я услышал свой голос, разносимый мощными усилителями по всему Поозерью: — Лишь там над царскою главой Народов не легло страданье… Что было делать? Крикнув своему автомедонту: «Живее, погоняй!» — я открыл дверцу, встал на подножку, и прямо на ходу начал отчаянно жестикулировать рукою в такт летящим ямбам: — …Где крепко с Вольностью святой Законов мощных сочетанье… — Леша, правильно! Молодец! — услышал я одобрение Режиссера непонятно с какого берега. — Продолжай, не останавливайся! Я и сам знал, что молодец: не растерялся ведь, и как лихо загладил накладку звукооператора!

Так и подмывало крикнуть: «Ай да Пушкин! Ай да сукин сын!» — да не хотелось повторяться… Дальше тоже все прошло, как по маслу: мы подъехали к центру моста, я выскочил из экипажа, по дороге к парапету успел, размахивая руками, дочитать свою порцию «Вольности», получить пулю в указанном месте, после чего картинным жестом снял цилиндр, вскочил в свой транспорт и уехал на Софийскую сторону. День или два прошли в приятных сборах на гастроли, в Могилев, куда театр должен был отправиться по окончании Праздника. Памятный городишка: году, помнится, в 24-м тамошние офицеры хотели мне ванну из шампанского устроить — еле отбился… Кроме упаковки чемоданов разыскивал московских друзей, приехавших по случаю праздника, встречался, прощался, и даже — не поверите! — пытался перевести текст одной песни с хорватского на русский. Хотя для имеющего за плечами опыт «Песен западных славян» это не Бог весть какая проблема. Вобщем, все было хорошо, все получалось, в том числе и хорватская песня, которую я переложил-таки на русский (с подстрочника, разумеется), и которую впоследствии действительно пел во время гастролей по России Владо Штимац. Да, все шло прекрасно, покуда не настал пик Праздника — день, когда Новгород должен был увидеть, наконец, «гвоздь программы». В этот знаменательный праздничный день город почти опустел: большая часть населения и многочисленные приезжие сосредоточились по обоим берегам Волхова — на пляже под кремлевской стеной и перед аркадою Гостиного двора.

Гремела музыка, народ в ожидании Зрелища закусывал у импровизированных буфетов; люди с камерами и микрофонами рвались к центру событий, но милиция и ОМОН надежно обороняли подступы к мосту с той и с другой стороны. Переодевшись, заклеившись и придав себе максимально пушкинский вид, я, помахивая тросточкой, пошел искать извозчика. И вообразите же себе мое изумление, когда в своей карете я вдруг увидел — кого бы вы думали? — Александра Николаевича Радищева собственной персоной! — Милостивый государь, — говорю я ему, — вы, вероятно, ошиблись: это моя карета! — А он надулся, как сыч, и не говорит ничего, а только знай опробывает мягкость моих сидений: то так, то этак усядется, а меня как будто и нет рядом! Заметив, что учтивостью его не проймешь, я высказался более определенно: — Ну вот что, чудище стозевно, повторяю: это не твоя карета — вытряхивайся! — А, привет, — обратил он наконец на меня внимание. — Правильно, — говорит, — это твоя карета. Но меня сюда Режиссер посадил. — И, утратив ко мне всякий интерес, снова принялся обживать мой экипаж. Ну что с ним будешь делать, — не на дуэль же мерзавца вызывать!

Да и каналья-реквизитор наверняка пистолеты не прихватил… Попробовал было у извозчика разузнать, в чем тут дело, но тот только приветливо скалился, а объяснить толком ничего не сумел. Оставалось одно — разыскать в этом столпотворении Режиссера, а это было очень непросто, и если бы он сам случайно не мелькнул поблизости — пришлось бы, наверное, возвращаться к Радищеву и самому отвоевывать свой экипаж. Заметив Режиссера, уйти я ему уже не дал. — Позвольте, — говорю, — что здесь происходит? Пушкин я или нет? Солнце я русской поэзии или хвост собачий? И за какие такие заслуги господину Радищеву мою карету отдали? — Видишь ли, — проговорил он рассеянно, глядя сквозь меня куда-то в свои грядущие замыслы, — извозчик, скотина, запил. — Да нет, — говорю, — я только что его видел. Трезв, как стекло. И он, и лошадь. — Не твой извозчик запил, радищевский. — А уж это, — говорю, — его личное радищевское дело: распустил своих мужиков — пусть сам с ними и разбирается.

А вы уж, будьте любезны, уберите его из моей кареты: уж очень она ему, кажется, приглянулась. Режиссер на какое-то время опустился на землю со своих творческих эмпиреев, задумчиво посмотрел на меня и мягко, как-то даже доверительно произнес: — Ну посуди сам: у нас на троих писателей было три извозчика. Один запил, осталось два. Так? У Лермонтова забрать коляску я не могу — если помнишь, у него как раз диалог с ямщиком. А Радищев… ну, подумай: ведь не мог же он путешествовать из Петербурга в Москву пешком!.. — И, зарычав вдруг в мегафон страшным голосом куда-то в сторону Софийского берега, прошел сквозь милицейский кордон и скрылся в толпе. Настроение было испорчено напрочь. И печаль моя была далеко не светла. «Вот и всегда так в России с поэтами, — с горечью думал я. — Верно сказал мой Сальери: нет правды на земле, но правды нет и выше, — если, конечно, высшей инстанцией считать Режиссера». В голову всякие нетворческие мысли полезли. Стало вдруг казаться, что равноапостольные братья в невообразимых хламидах и фальшивых сединах именно обо мне шушукаются и злорадствуют. Обратил внимание, что Лермонтов, у которого, видите ли, коляску нельзя забрать, своей татарской физиономией еще меньше на Лермонтова похож, чем я на Пушкина. А вот Горький — тот действительно похож, прямо хоть в кино снимай. Но — кой черт занес его в Новгород? Или опять в железнодорожных кассах Великий с Нижним перепутали? Вобщем, мысли вздорные, склочные, и Первому Поэту России чести не делающие. Но — «не вынесла душа поэта…»

На горб моста поднимался, как на Голгофу. Рядовые срочной службы, переодетые мужиками и расставленные через каждые пять метров вдоль всего моста, дисциплинированно ломали шапки, но спеси боярской это не тешило, и вообще как-то не радовало. На середине отмахал руками положенные восемь строк, послушал выстрел, снял цилиндр, да и побрел себе на Софийскую сторону. А за спиною уже издевательски цокали копыта лермонтовской лошади… За мостом, у домика, закурил. Половина классиков уже перекочевала с Торговой стороны сюда, но Действо еще было в разгаре. Через некоторое время смотрю — Герцен с моста спускается. Тоже пешком. — Пойдем, — говорю, — Толик, по парку пока проедемся: там возле фонтана книжный развал затевали. — Не пропустят, — указал он на усиленный наряд блюстителей. — А мы попробуем. У заграждений перед нами как из-под земли вырос бравый омоновец; я начал ему втолковывать, что большого вреда не будет, если мы с Александром Ивановичем немного по парку погуляем, но тут раздался голос старшего: — Пропусти. Ты что, не видишь: это же Пушкин!

На душе потеплело. «Это со мной!» — кивнул я в сторону Герцена, и мы вошли в Кремль. Проходя мимо Памятника 1000-летия обернулся посмотреть, как я на нем сегодня выгляжу. Хорош! И компания та же: Лермонтов, Гоголь, — как в школьном анекдоте… Та часть населения, которая по каким-то причинам не наслаждалась Зрелищем на берегу, прогуливалась по парку. На нас глазели, нам улыбались, с нами здоровались, нам уступали дорогу. Да нет, не нам — мне: Герцена вообще не замечали, несмотря на его сюртук допотопного покроя. А если и замечали, то уж идентифицировать его личность точно не могли.

Когда я услышал, как две девушки вполголоса обсуждали гипотезу: уж ни Дантес ли это, — я не выдержал, подвел к ним Толика и сказал: — Не пугайтесь, барышни, это не Дантес, это — Герцен, Александр Иванович. Он же Искандер. Он же Толик. Он жил в Лондоне, а когда декабристы нашумели — вскочил, не разобрав спросонья что к чему, и стал будить «Колоколом» всех остальных… Его упорно не узнавали. И даже произнесенная вслух фамилия Герцен мало кого впечатляла. Так он и брел за мною — тихий, печальный. Наверное, думал о былом… Зато я в полной мере купался в лучах пушкинской славы. И что интересно: абсолютно никого не смущало мое так заметное вблизи явное внешнее несходство с оригиналом, — все единодушно и безоговорочно узнавали Пушкина. — Здравствуйте, Александр Сергеевич!.. — С праздником, господин Пушкин!.. — Видишь дядю в большой шляпе? Это — Пушкин! Помнишь, мы с тобой читали сказку про Золотого Петушка?..

У книжного развала возле фонтана выстроилась приличная очередь; но стоило только появиться — «Подходите, Александр Сергеевич! Да нет, что вы — без очереди!» Ну, раз уж пустили без очереди — нужно что-то покупать. И я купил — «Современник. Избранные страницы». Со своим портретом. Слепило солнце, одуряюще благоухала молодая зелень, со стороны реки все еще доносились усиленные динамиками голоса; добрые люди улыбались, узнавали, здоровались… И так как-то хорошо на душе стало, что мгновенно испарились из памяти и неправедно поступивший Режиссер, и узурпировавший мою карету Радищев, и так некстати надравшийся извозчик…

Приняли мы с Искандером по соточке во славу российской словесности, и двинулись обратно. И снова люди улыбались, здоровались… И понятно было, что, как бы красиво я там ни изгалялся на мосту — не меня это узнавали, не мне улыбались, а именно вот этим бакенбардам, цилиндру да стоячему воротничку, — тому светлому образу, который имеет в нашем сознании совершенно четкое и святое понятие: ПУШКИН.

Так, наверное, было и два века назад. И, даст Бог, так будет всегда. Когда мы вышли из Кремля, Зрелище только-только закончилось, кордоны убрали, и новгородцы хлынули на непривычный еще Горбатый мост. В Путевом дворце мы с Герценом переодевались последними, — прочих господ литераторов уже и след простыл. По комнатам бегали какие-то ансамбли с инструментами и в экзотических одеждах, — Праздник продолжался. А я, с сожалением отдирая от лица приклеенные бакенбарды и переодеваясь в свое обычное, ничем не примечательное, думал: хорошо все-таки в России быть Пушкиным! Хотя бы и бутафорским.

Алексей ПШАНСКИЙ


Комментировать


+ 3 = шесть

Яндекс.Метрика